Ночью я не сомкнул глаз. Я давал себе самые страшные клятвы в том, что, когда Билл появится в следующий раз, я схвачу его за шиворот и скажу: «Убирайся отсюда к чертям». Я обзывал себя «волом», «клячей» и «тупицей». Но недели не прошло, и вот он вновь стоит передо мной — с болтающимися пуговицами, в лохмотьях, с бледным лицом и с уныньем во взоре — само отчаянье. Он взглянул на меня, как жертва глядит на убийцу, и сказал: «Мне остается только повеситься».
Я хотел закричать: «Продай дачу, ты, симулянт! Паразит! Schnorrer вшивый!» Но в то же время подумал: отчего ему нельзя иметь дачи? Почему у него не должно быть места, куда бы он мог поехать отдохнуть. А что если он сдержит слово и впрямь повесится? Я видел идиотов, прыгавших из окон во время краха на Уолл-стрит в 1929 году, когда их акции падали. Остальное ты уже знаешь. Я плачу́, как отец. Ты же был свидетелем. Что ты скажешь обо всем об этом?
— Спиноза утверждал, что все может превратиться в страсть. «Все» включает в себя и все разновидности чувств, — сказал я.
— И жалость?
— И жалость.
— А как насчет любви?
— Спиноза уподобляет влюбленных безумцам, — сказал я.
— Правда? Что же, воистину он прав. Но после всех этих лет слишком поздно становиться нормальным.
Эгоист
В доме, в котором я снимал квартиру, на Риверсайд-драйв, у меня была соседка двумя этажами выше, Мария Давидовна. К ней ходили знаменитые эмигранты из России — радикалы, социалисты. Она была высокой и темноволосой, с классическими пропорциями и с серыми глазами за толстыми стеклами пенсне. Ее волосы были собраны в пучок. Она всегда носила темные юбки и блузки с высокими воротничками. Она напоминала мне русских революционеров, которые жили на чердаках, вручную печатали листовки или начиняли бомбы, чтобы бросать их в приспешников царя. Я познакомился с ней, когда сломался лифт и я помогал ей нести старую потрепанную русскую энциклопедию, которую она купила на Четвертой авеню. Когда мы сошлись покороче, она стала приглашать меня к себе наверх играть в шахматы, и, сколько раз мы играли, столько раз я проигрывал.
Мало-помалу я свел знакомство и с ее друзьями — в особенности с тремя постоянными посетителями. Один из них был бывший лидер одной из фракций русской Думы — Попов. В Нью-Йорке он овдовел и женился на дальней родственнице Марии Давидовны. Попов жил всего в нескольких кварталах от нас. Его новая жена болела, и Попов обычно сам покупал продукты и готовил. Я много раз встречал его в супермаркете толкающим тележку. Он был низкорослый, широкоплечий, с густыми белыми волосами, похожими на пену. У него были красное лицо, вздернутый нос и белая бородка клинышком. Он всегда носил один и тот же двубортный костюм и ботинки с круглыми носками. Его галстук был завязан широким узлом. Мне порой казалось, что он был в точности так же одет сорок лет назад и так и остался в тогдашней одежде и с тем же выражением лица, как на фотографии, которую я видел в одной книге о России. Всякий раз, когда мы встречались, он протягивал мне тяжелую руку, и за долгим рукопожатием следовало еще одно — короткое. Поскольку я не знал русского, он говорил со мной на ломаном английском. В русской политической жизни у него была репутация примирителя различных фракций, человека, который предотвратил не один раскол в радикальном движении. Суть его благодушной беседы обычно сводилась к тому, что, несмотря на все трудности, мы должны благодарить судьбу за то, что живем в свободной стране.
Другой посетитель, профессор Булов, написал историю русской революции от декабристов до Сталина. Булов был большой и широкий — громадный мужчина с прямоугольным желтоватым лицом и раскосыми монгольскими глазами. Он мало говорил, просто кивал головой. Мария Давидовна рассказывала мне, что родом он откуда-то с севера Сибири и что в молодости он имел обыкновение ходить на медведя с рогатиной. Позднее он просидел много лет в одиночке одной из русских тюрем и от этого стал таким молчаливым. У него были плоский нос, низкий лоб, толстые губы и копна волос, жестких, как щетка. Он ненавидел большевиков со страстью, которая, казалось, сверкала в его стальных глазах. Я воображал, что он прячет в себе какое-то недоброе чувство, корни которого восходят ко времени Чингисхана. Мария Давидовна говорила, что Булов никогда не мог простить Попову его оппозиции в вопросе об аресте Ленина. Рассказывали, что Булов ухитрился бежать из России после того, как убил кого-то из ГПУ. Всякий раз, когда он заговаривал о теперешней России, он упирался кулаком в стол, и мне всегда казалось, что стол еле выдерживает давление этого мощного кулака и того гляди рухнет.
Третьим посетителем был Кузинский, граф по рождению. Он примкнул к революционному движению еще совсем молодым и занимал важное положение во время девятимесячного правления Керенского. Кузинский был рослым, худощавым, с высоким лбом и острой бородкой, которая оставалась черной, хотя ему было уже за шестьдесят. У него были карие глаза, которые часто светились теплым житейским юмором.
Кузинский слыл скептиком, шутником и дамским угодником. Он одевался изящней прочих русских, навещавших Марию Давидовну, носил короткие гетры и зимой и летом. Однажды я видел, как Мария Давидовна гладила ему шелковую рубашку. Один писатель, звавший эту группу, рассказывал мне, что у Кузинского душа фельетониста, а вовсе не борца. От его шуток иным становилось не по себе. В одном мы с Кузинским были схожи: когда он играл в шахматы с Марией Давидовной, он тоже неизбежно проигрывал. Иногда мы вместе играли против нее. Кузинский курил сигарету, напевал какую-то русскую мелодию, ел орешки и халву, поставленные Марией Давидовной перед нами, выпивал множество стаканов чая с лимоном и делал один неверный ход за другим, все время отпуская шуточки. Рядом с ним я становился еще большим профаном в игре. Когда мы в конце концов проигрывали, Кузинский говорил:
— Не переживайте, товарищ, окончательная победа будет за нами. Расплата близка.
И он подмигивал профессору Булову, смешно гримасничая. Он пародировал Булова, верившего, что в Советской России со дня на день начнется контрреволюция.
Кузинский и Булов оба были холостяками. Из некоторых замечаний Марии Давидовны, из надписей на книгах, которые Кузинский подносил ей в дни рождения, я мог заключить, что он влюблен в нее. Булов же любил ее явно. Он пристально и алчно глядел на нее своими раскосыми глазами, под которыми были тяжелые мешки. Он прислушивался к каждому звуку, доносившемуся из кухни, когда она заваривала чай. Мария Давидовна помогала ему собирать материал для его весьма объемной книги. Одно мне известно доподлинно — он никогда не ночевал в ее квартире. Иногда я встречал его выходящим из лифта в два часа ночи. В этих случаях он выглядел особенно раздраженным, на лбу у него появлялась кривая складка, и он не отвечал на мое приветствие. Его широкое скуластое лицо становилось зеленоватым. Я предполагал, что Булов постоянно ревнует, что он подозревает каждого мужчину в связи с Марией Давидовной и едва сдерживает бешенство, которое всякий момент грозит прорваться наружу со всей его сибирской свирепостью.
Иногда Мария Давидовна приглашала меня к себе в отсутствие прочих гостей. После того как я получал очередной мат, мы шли пить чай с вареньем и беседовали о сионизме, Талмуде и литературе на идише. Поскольку мы оба говорили на чужом для нас языке, наши разговоры не могли быть глубокими.
Мария Давидовна занималась наукой и много читала, знала русскую и французскую литературу, но у нее был склад ума, свойственный социальным теоретикам. Она во всем пыталась найти логику. В ней сохранилась какая-то молодая неопытность, ни во что не созревшая с годами. В каком-то смысле она все еще была гимназисткой — барышней накануне первой мировой войны. Я был уверен, что она ведет дневник. Она вывезла из России толстый альбом выцветших фотографий, на которых ее окружало несчетное множество студентов, подруг и родственников. У большинства молодых людей были бороды, на многих были черные блузы с наборными поясами. Я часто разглядывал эти фотографии и расспрашивал о них Марию Давидовну. Она пристально всматривалась в фотографии своими близорукими глазами, словно сама уже точно не знала, кто там изображен, и наконец говорила: «погиб на войне», «расстрелян большевиками», «умерла от тифа».