«Манифест обсуждают», — равнодушно подумал Сиротин.
Вообще манифест владел городом: на улицах стихийно возникали митинги, у многих в руках пойманными птицами трепыхались газетные листы, на перекрёстках растерянно топтались не получившие инструкций городовые, в воздухе плыл тягучий колокольный звон и громыхали залпы крепостной артиллерии.
У белого приземистого особняка с большими окнами, выходящими на Светланскую, возле полосатой караульной будки стоял матрос с винтовкой. Он внимательно слушал топтавшегося подле него паренька в рабочей одежде, большом, с чужой головы, картузе и замызганных сапогах.
«С часовыми разговаривать не положено, — машинально отметил про себя Сиротин, но тут же усмехнулся: — Впрочем, какое мне дело! Какое мне теперь, чёрт побери, до этого дело!»
Он не знал, что очень скоро судьба довольно близко сведет его и с матросом, стоящим сейчас в карауле у дома губернатора Приморской области, и с мальчишкой-подмастерьем.
Угол Миссионерской и Светланской был запружен: сюда, к зданию городской управы, подъезжали и подходили владивостокцы; высокая дверь не успевала закрываться. Зал был уже полон, и вновь прибывающие толпились у дверей и стен. В основном это был простой люд. На тесно составленных венских стульях сидели адвокаты, врачи, чиновники различных рангов и ведомств – пестрели разноцветные воротники и канты. В первом ряду в креслах развалились видные коммерсанты, домовладельцы и фабриканты. Представители правительственной власти и командования крепости в заседании отсутствовали: на загородном ипподроме были бега…
В центре внимания публики был большой овальный стол, за которым восседали Ющенков, Циммерман, Преображенский и другие постоянные члены городской думы, отцы города и вершители дел мирских.
С правой стороны стола, опершись рукой о его край, стоял один из крупнейших владивостокских домовладельцев, он же издатель и редактор газеты «Дальний Восток», он же городской голова Виктор Ананьевич Панов. Сверкая накрахмаленными манжетами, лысиной и пенсне, явно рисуясь, он говорил:
— Господа и… э… сограждане! Все вы, конечно, уже знакомы с высочайшим манифестом 17 октября, напечатанным сегодня в наших газетах. Тем не менее, не откажу себе в удовольствии огласить его ещё раз… Прошу всех встать!
С минуту в зале стоял шум: те, кто сидел, вставали. Панов взял со стола лист бумаги и стал торжественно читать. Традиционное начало царского манифеста: «Божией милостью Мы, Николай вторый…» — городской голова прочитал так напыщенно и самодовольно, словно это они, господин Панов, повелели «даровать населению основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенной личности, свободы совести, слова, собраний и союзов».
Закончив чтение, голова посмотрел поверх пенсне в зал.
— Прошу сесть.
Передние ряды – особенно кресла – бурно аплодировали, в задних слышались редкие хлопки. Панов взял со стола другой листок.
— Дума предлагает вашему вниманию текст благодарственной телеграммы его величеству государю императору Николаю Александровичу. Прошу внимания… «Державнейший монарх! Всемилостивейший государь! Городская дума, собравшись в особое заседание с присутствием представителей окраинной жизни, выслушав стоя прочитанный городским головой высочайший манифест 17 октября, повергает к стопам вашего императорского величества свои верноподданнические чувства и свою глубокую веру в дальнейшем преуспеянии дела вашего. Примите милостиво, государь, беззаветную любовь и верность к русским святыням. Многие лета нам, государь, и вашей царской семье на славу и процветание России!»
Голова вытер вспотевшую лысину белоснежным платком и в знак того, что кончил чтение, снял пенсне. Передние ряды вновь зашлись в восторге, преувеличенно громко хлопая, задние дерзко молчали. Панов склонился к тучному Преображенскому, сидевшему с краю, шепнул что-то в его волосатое ухо. Тот кивнул и в свою очередь зашептался с председательствующим Ющенковым. Он поднялся и обратился к залу:
— Будут ли предложения к изменениям или дополнениям в тексте депеши?
Тягостное молчание зала, длившееся какое-то время, нарушил негромкий глуховатый голос: «Будут!» Человек, стоявший у стены, сделал шаг вперёд. Был он худощав, сутуловат, одет в серую косоворотку, потёртую на швах до белизны кожаную куртку и высокие русские сапоги. Лицо нездорового, землистого цвета, с мужицкими, подковой, усами, оживляли голубые глаза. Горло забинтовано.
«Назаренко! Назаренко!» — зашёлестело по задним рядам. Многие узнали рабочего. Это был Александр Назаренко, токарь механических мастерских, социал-демократ, руководитель марксистского кружка в военном порту. На передних рядах заскрипели стульями, оборачиваясь.
— Будут предложения!
— Прошу вас! — Юшенков сделал рукой приглашающий жест.
— Предложение будет одно: не посылать телеграмму вообще, потому что свободы, объявленные манифестом, – не царская милость, а завоевание народа. Кровью заплачено за них! А господин городской голова преподносит нам это как дар царя и предлагает отправить благодарственную телеграмму, да ещё написанную рабским языком: «державнейший, всемилостивейший…»
— Правильно говорит мастеровой! — крикнул матрос с надписью на бескозырке «Сибирский флотский экипаж». — Не посылать телеграмму – и баста!
— Эт-то ужасно! — заскрипело кресло в первом ряду.
— И кто их пустил сюда! — отозвалось другое, содержавшее в себе присяжного поверенного, пользующегося в Обществе народных чтений репутацией либерала.
Тучный Преображенский вздыбился над столом.
— Но… дорогие друзья! Не можем же мы не отдать дань глубокого уважения тому, кто даровал нам с вами свободу. Так что… — он покачал массивной седой головой, и всем стало ясно: телеграмма будет послана.
— Тогда выбросьте из телеграммы слова: «с присутствием представителей окраинной жизни»! — потребовал Назаренко. — Нечего припутывать сюда народ!
Раздались одобрительные возгласы. Председательствующий посовещался с думцами и объявил:
— Ставим на голосование: кто за текст депеши без изменений – прошу поднять руки.
Над передними рядами поднялись руки. Ющенков сделал вид, что считает, хотя это было совершенно бесполезно, потом недовольно сказал:
— Что ж, в таком случае депеша будет послана только от имени думы…
Снова вскочил со своего места вертлявый Панов:
— Господа! В ознаменование дня восшествия его императорского величества на престол, а также высочайшего манифеста в соборе будет отслужен благодарственный молебен. Просим всех…
Пятиглавый Успенский собор стоял на холме в трёхстах шагах от городской управы. Здесь было ярко и душно. Пахло ладаном и горячим воском. Трещали сотни свечей, освещая хмурые лики святых. Горели золотом оклады икон и тяжёлые парчовые одежды священнослужителей, среди которых самым великолепным был дьякон, огромный, волосатый, размахивающий кадилом с амвона. Архиерей Евсевий, маленький, с большой бородой, похожий на гнома, задрав глаза к куполу, выкрикивал тоненьким голоском:
— Хвалим тя, благодарим тя, великие ради славы твоея…
Дьякон пел таким низким и густым пароходным басом, что с трудом можно было разобрать:
— Отцу вседержителю-у-у нашему слава-а и воинству русскому нашему-у…
Церковные певчие в три десятка голосов, руководимые тщедушным регентом, дружно подхватывали славословие царей небесного и земного, и под купол собора летело: «Многая лета! Многая лета! Мно-о-огая ле-е-ета-а!»
Чересчур истово крестилась дума и городская знать, строго и вдумчиво молились рабочие и солдаты, многие из которых искренне верили в то, что пришла наконец долгожданная свобода…
Когда молебен окончился, и люди, словно очнувшись ото сна, оживились, заговорили и потянулись к выходу, к отцу Евсевию подошёл дородный человек в военной форме с погонами подполковника и в золотых очках.
— Ваше преосвященство! Господа! — громко сказал он. — Я предлагаю почтить память павших в борьбе за свободу и отслужить панихиду по ним!