Каких только судов не было в порту! Сухогрузы, танкеры, рефрижераторы, лесовозы, пассажирские — большие и малые. Чистота, сверкающая медь, уверенный и прочный уклад жизни. Серп и молот на трубах. Красные кормовые флаги. И приветливые лица людей.
Вот черные, с белыми палубами теплоходы Крымско-Кавказской линии, которые моряки ласково называют «рысаками». Тянется к небу стеньгами четырехмачтовый учебный барк «Товарищ» — в его реях и снастях запуталось солнце. В корму парусника уткнулся изогнутым, клиперским форштевнем «Пестель» — рядом с барком пароход кажется маленьким, почти игрушечным. А вон дальше — высокий, вызывающе вздернутый полубак «Молдавии» — ее Колька знает хорошо: через день «Молдавия» проходит мимо Стожарска, следуя на Херсон. Только там, у рыбацких берегов, она напоминает большой плавучий город, а здесь, у одесских причалов, едва приметишь ее мостик и короткую плоскую трубу.
Над угловатым, неуклюжим «Ташкентом» клубится цементная пыль; ею покрыты борта, надстройки, даже шлюпки, и потому пароход похож на старика-ветерана, поседевшего от нелегкой скитальческой доли. Разгрузившись, оголила лопасти винта труженица «Кубань» — светло-серая, с глубокими вмятинами на скулах. Прямо из низкой палубы выставил в небо длинные желтые трубы ледокол «Торос». И словно вобрав в себя всю возможную корабельную красоту, сияет, будто в подвенечном наряде, летучая «Сванетия» — гордая, нежная, лебединого цвета…
Над судами покачивались, точно колдуя, простертые руки кранов. Синие с белым квадратом посредине флаги на мачтах напоминали, что корабли зашли в гавань лишь ненадолго, что не далее, как сегодня, они снова уйдут по неспокойным голубым дорогам.
За мачтами, за сплошным частоколом стеньг, угадывались прямоугольники доков, громоздкие конструкции судоремонтных цехов. В слоистых дымах, затянувших заводские причалы, без конца вспыхивало пламя электросварки, раздавались пулеметные дроби клепальных молотков. Там вливали в корабли новую силу.
Заводской гул, растекаясь над гаванью, долетал и до «Черноморки», и Колька, улавливая его, заражался торопливым рабочим ритмом, возбужденной напряженностью труда. Когда шкипер кликнул команду на погрузку, он первый бросился по узкой, прогибающейся сходне на причал.
Грузили порожние бочки под засолку рыбы. Работалось Кольке легко, весело. Сегодня его радовало все: и отдаленный шум города, и хлопотливое пыхтение маневровых паровозов, и оживленная суета портовых грузчиков. Воздух был насыщен запахами прелых водорослей, сельди, джута, муки — запахами, которыми так богаты черноморские порты. А сверкание кораблей, солнца и моря придавало погрузке бодрую, почти праздничную приподнятость.
…Быстро и незаметно движется время. Гнутся тонкие сходни под ногами матросов. Тянутся с палубы крепкие руки, подхватывают бочки и тут же передают их в другие: в трюм. Тот постепенно полнится прохладной свежестью дубовой клепки.
Портовый учетчик ворчит, не успевая сосчитывать бочки. Кто-то бросает ему на ходу:
— Шевелись, Одесса! Долго чешешься!
Пусть не велика «Черноморка», пусть почти не заметна среди тысячетонных громадин, но порыв, охвативший ее команду, сейчас вливается в кипучую, звонкую жизнь огромного порта, становясь ее частью, ритмом, ее голосом. Море. Солнце. Блестят в улыбках зубы…
Загрузились часа за четыре. Шкиперу требовалось еще оформить какие-то документы, и он отпустил до вечера команду на берег. Натянув поверх тельняшки рубаху, Колька вместе со всеми двинулся к проходной.
Шли мимо высокобортных сухогрузов, на палубах которых гудели лебедки, слышались привычные «Майна!» и «Вира!»» и стрелы, напрягаясь, опускали в трюмы бесконечные ящики и тюки. Приветливо махали руками незнакомым матросам с этих судов. И хоть на корме каждого парохода, под корабельным именем, значился порт приписки — Мариуполь, Новороссийск или Поти — весело кричали:
— Эй, на коробке! Откуда притопали?
— Из Потей, — так же весело отвечали с палубы.
— Чего грузите?
— Рип для ботинок! — и тут же в свою очередь завистливо спрашивали: — На бережок?
— В баню, ракушки счищать!
— Узнать, почем в Одессе пузырьки от лимонада!
В конце порта, неподалеку от Морского вокзала, возвышался над причалами корпус корабля, крашенный суриком. Сквозь краску Колька различил на борту едва сохранившиеся буквы имени «Петр Великий».
— Водолазы подняли, — уточнил кто-то из матросов. — Годов двадцать пролежал под водой, а теперь будет плавать. Жить будет.
За воротами сразу же разбрелись кто куда. Колька неспеша поднялся по лестнице на бульвар. Постоял у фуникулера, разглядывая движущиеся вагончики, потом медленно побрел к Дерибасовской. Делать ему было положительно нечего.
Его быстро утомила шумная, громкая суета главной улицы. Колька свернул в переулок, пересек трамвайное кольцо. Он нарочно выбирал тихие, затененные акациями улочки. Сюда уже не доносились отголоски порта, здесь царило какое-то сонное, устоявшееся забытье. Старые афишные тумбы, редкие прохожие да время от времени неторопливо громыхающий по булыжной мостовой шарабан с неподвижным, точно уснувшим, биндюжником.
Двери многих квартир выходили прямо на улицу. Возле них сидели на скамеечках, греясь на солнце, молчаливые старики, такие же, наверное, древние, как одесские плитчатые тротуары. На стариках — порыжевшие от времени длиннополые сюртучные пиджаки, старомодные, с плоскими донышками, соломенные шляпы, узенькие, — какого-то казенного акцизного цвета — штиблеты. Лица их, как и волосы, склеротической, доходящей до синевы, белизны. Старики дремали или сосредоточенно думали о чем-то — о чем, кто знает…
В этих пустынных улочках, удаленных от порта, дотлевала бывшая провинциальная Одесса. Одесса приказчиков и лотошников, владельцев мелких галантерейных лавок и грязных парикмахерских, престарелых шляпниц, третьеразрядных дантистов и адвокатов, недоучек-интеллигентов, изобретавших средства от пятен, коммерсантов-неудачников, мечтавших когда-то о выгодной женитьбе, собственной торговлишке и как о пределе желаний — магазине скобяных и «колониальных» товаров на Торговой или Гаванной.
Все здесь напоминало о прошлом — и эти старики, и опускавшиеся сверху вниз гофрированные железные ставни, придуманные лабазниками, и чугунные крышки канализационных люков недоброй памяти бельгийского акционерного общества. Из темных подъездов тянуло вековыми запахами ветхости, куриного жира и комнатных собак. Ветер с моря не залетал сюда никогда.
Колька облегченно вздохнул, когда, наконец, выбрался на широкую людную магистраль. Пересек ее и уловил внезапно плотный разноголосый гул толпы. Она открылась ему за углом — шумная, подвижная, тянувшаяся насколько видел глаз: без конца и края. Вереницы киосков, лавок, магазинов, продуктовые ряды — мясные, молочные, рыбные, овощные… Птица — живая и битая, бутыли прозрачного подсолнечного масла, пирамиды творога, горы небогатой майской зелени: щавеля, укропа, лука, редиса. И неумолчный говор сотен людей, споры, смех — бестолковая и веселая толчея. «Привоз», — догадался Колька.
Он с трудом втиснулся в толпу — и она тотчас же поглотила его, увлекла, закружила своими бесконечными течениями и водоворотами.
Услышав рядом высокий хрипловатый голос, Колька оглянулся. Черноволосый, горбоносый парень, похожий на грека, выкрикивал, стараясь пересилить гул толпы, громко и безостановочно:
— Бананы индийские с пустыни Сахары из острова Мадагаскары! Доставлены в порт Одессу передовыми кочегарами Черноморского пароходства!
Слова он произносил со знаменитым одесским акцентом, смягчая и выделяя шипящие.
— Покупайте, гряждане и гряжданочки! Фрукта такая же полезная, как баклажян!
«Купить, что ли? — засмеялся Колька. — Привезу домой… — Потом с какой-то теплотой подумал: — В Ленинграде их, верно, сроду не бывает». Он подошел к парню, поинтересовался:
— Почем?
— Дешевка, — ответил тот и, заметив у Кольки под рубахой тельняшку, подмигнул понимающе: — С каботажа? Бери. Скажешь чудачке, из Лиссабона привез…