— Эфрон. — Вера потянулась, деликатно зевнула. — Болевич — его фронтовой товарищ. Так он сказал. Сережа нас и познакомил.
Неожиданно Сувчинский просиял:
— Вспомнил!
Вера смотрела на мужа с легкой усмешкой. Самую большую радость Сувчинскому доставляла упорядоченность: фактов, слов, бумаг — всего. Он всегда сам просматривал корректуру, и не потому, что болел за дело, как он утверждал среди своих сотрудников, а просто потому, что обожал корректорские знаки. Они были хранителями самого великого в мире порядка — порядка букв. Ни одна вещь не существует в полной мере, если для нее не найден письменный эквивалент. Например, деревья начали существовать в полной мере только после того, как Марина облекла их в стихи.
И вот сейчас Сувчинский был счастлив просто потому, что нашел для Болевича соответствующую ячейку в памяти.
— Разумеется вспомнил. Как его зовут? Александр?
— Да, — безразличным тоном отозвалась Вера.
— В двадцать третьем вся русская Прага говорила о бурном романе Марины с близким другом ее мужа. С этим самым Болевичем. Ты не слышала?
Вера покачала головой и застыла, отвернувшись, но Сувчинский этого не заметил. Он продолжал говорить:
— Она ничего не скрывала. Встречалась с ним практически открыто. Эфрон, кажется, предлагал разъехаться: она то соглашалась, то вдруг бросалась Эфрону на грудь, всё прилюдно… Потом он ее бросил.
— Кто? — глухо спросила Вера.
— Болевич.
— Болевич бросил Марину?!
— Вера, я только что это сказал! — в тоне Сувчинского послышалось раздражение. — Да, Болевич бросил Марину. Потому что выносить Марину может только Эфрон. У Эфрона уже корка наросла на душу, Марине не продолбить. Она ведь ужасна!
— Она гений, — сказала Вера, повторяя «расхожее слово», которое ничего ровным счетом не значило.
Но Сувчинский заволновался: еще бы! Речь шла о слове, об определении, о ярлычке!
— Да, Марина — гений, но это и делает ее ужасной! Хорошо потомкам: они будут иметь Цветаеву в чистом виде… — На миг в опасной близости от холеной бородки выступила — и тотчас пропала — слюнка: Сувчинский представил себе аккуратное, без опечаток, собрание сочинений Марины — без самой Марины, без ее мучительных всхлипов и ярких, ненавидящих бликов в зеленых глазах (небось такими же зелеными эти глаза делаются у нее только в минуты любви — да вот еще в редакции, где ей дают добрые советы).
— А нам приходится иметь дело с Мариной в ее целокупности, — продолжал Сувчинский.
— И это неудобно, — заключила Вера, зевая. — Но что же Болевич?
— А… Но я ведь уже сказал тебе, Верочка: он ее бросил. Ничего удивительного. Удивительно другое: что она так страстно увлеклась им! Впрочем, и это можно понять. Он слыл соблазнителем, Казановой, авантюристом; она и клюнула…
Вера поморщилась:
— Как Марина могла «клюнуть» — да еще на такой пошлый наборчик?
Сувчинский пожал плечами:
— Какое это имеет значение, если он, как ты говоришь, даровитый журналист…
Вера молча смотрела в потолок. Соблазнитель, «пошлый наборчик»… Обаяние «амплуа»: первый любовник житейской сцены. Наверняка не обременен какими-либо психологическими (и иными) глубинами. Баловень женщин, баловень судьбы, всякие там бегства из плена, белые-красные-белые, все случайно, везде авантюра. Чем он берет женщин? Лукавой усмешкой, которая как будто предназначена одной тебе — минуя всех прочих, и не только тех, кто рядом, но совершенно не нужен, но и прочих, оставшихся во всей остальной вселенной?
Вера чуть покачала головой, отвечая собственным мыслям. Нет, «наборчик» вовсе не пошлый, а вполне даже подходящий. Другое дело, что Болевич — не для Марины.
…Она потому и повелась на него, что он был в ее жизни первым обыкновенным человеком!
Вера едва не подскочила на постели, сделав это простое открытие.
До сих пор Марина встречала только необыкновенных мужчин. Мужчин, которые позволяли ей фантазировать, мужчин-поэтов (пишущих ей письма издалека), мужчин-офицеров (рано погибших). Ну и еще Эфрон. В своем роде необыкновенная личность (впрочем, Веру Эфрон интересовал сейчас мало).
А Болевич — обыкновенный мужчина. Ласковый в постели — это наверняка. Но — без вывертов, без непременного мучительства, без отвратительной манеры до рассвета терзать истомленную плоть любовницы беседами о судьбах России…
Великая новость для Марины!
«Он не для тебя, он — для меня, — подумала Вера. — Я обыкновенная, как и он. Я, а не ты».
Сувчинский увлеченно продолжал:
— Разумеется, все закончилось ужасно — для Марины. Болевич куда-то уехал, а Эфрон остался при обезумевшей жене. Впрочем, она быстро написала две поэмы… Погоди-ка, вспомню…
И в этот миг Вера влюбилась в Болевича. В этот самый миг. Потому что — она знала — Марина всегда предельно точна, в любой детали, в любой фантазии: если она сказала, что в миг расставания с нею у Болевича были слезы — значит, слезы действительно были. Он, соблазнитель, Казанова, — он плакал. Плакал, бросая ненужную любовницу. И она, встав с земли, в которую решила не уходить до срока, побрела домой, к мужу. И там, сварив обед, уселась за стол — писать. И записала — все. Даже эти слезы.
Послание — другой женщине. Болевич плакал.
Теплая волна стукнула в грудь Веры, оживляя ее. Она села в постели и сказала:
— Значит, Эфрон знал об их романе?
— Разумеется. Он очень страдал… Предлагал Марине разойтись.
— Ты это уже говорил.
— Да? Ну, в любом случае Марина осталась с Эфроном.
— Не понимаю… — сказала Вера (на самом деле понимая — все). — И после всего этого они снова дружны. Эфрон представил Болевича как своего друга. Не понимаю…
Счастье понимания разливалось в ее груди, заставляло сиять глаза.
— Ты удивительно хороша сегодня, Верочка, — сказал ей муж, целуя ее перед тем, как уйти одеваться для службы.
Вера назначила Болевичу встречу в Булонском лесу и, чтобы скоротать время, отправилась в кафе — завтракать со Святополк-Мирским. Этот милый, умный человек нравился ей: он и забавлял ее, и немного раздражал нервы. Вера была с ним «безжалостна», хотя никогда не пользовалась его бескорыстным обожанием в своих целях.
Да, Святополк-Мирский был именно то, что требовалось для сегодняшнего свидания с Болевичем. Он был способен привести Веру в правильное расположение духа перед встречей с «пражским Казановой». Она сидела в кафе, позволяя Парижу течь мимо себя, и трамваи, залихватски гремящие на поворотах, казались ей сегодня особенно трогательными, сродни голенастым парижским девицам на высоченном каблуке; говорят, француженки изящны от природы, но это неправда. Самые изящные француженки — русские, а из русских самая элегантная — полька Матильда Кшесинская. Таков парадокс, над которым стоит задуматься. Возможно, в нем-то и кроется одна из разгадок великой евразийской тайны.
Посмеиваясь, Вера пила кофе, заказанный для нее Святополк-Мирским. Она любила кофе в кафе; дома она готовила его лишь для мужа, но не для себя.
Святополк-Мирский что-то говорил. Вера почти не слушала, только время от времени кивала и вставляла ничего не значащие замечания. Ей нравились мужчины, которые не требовали от нее непременного и деятельного участия во всех их идеях. Со Святополк-Мирским можно было полдня просидеть в грезах о собственном, потаенном, погружаясь в уютное журчание его интеллигентного голоса (о чем он журчал? о России? о евразийской идее? о ценах на молоко?). И неизменно после такого вечера, целуя Вере руку, он говорил: «Ах, Вера, как с вами всегда интересно!» Ну не прелесть ли что за человек?