— Мстит! А может ли так быть? — спрашивал Корнилов.
— Может, может! — подтверждала она, а Корнилов смотрел на слегка матовое лицо, на небольшой округлый чувственный рот, на руки и снова-снова в большие, чуть навыкате глаза.
— Это ведь вы, Нина Всеволодовна, приказали мне познакомиться со всеми этими людьми... Помните?
— Разве?
— Нет! — сказала Нина Всеволодовна Корнилову, когда он пришел к ней в следующий раз.
Корнилов этого ожидал сегодня, он уже много дней ожидал, но сегодня, слушая ее шаги за стеной, чувствуя флюиды, которые проникали сквозь стену, он, войдя к ней, как всегда вечером, в начале девятого часа, уже весь был одно тяжкое предчувствие.
Давность предчувствия ничуть не помогла ему, наоборот, он сильнее ощущал невероятность этого «нет». В невероятности же самой Нины Всеволодовны он убедился, как только переступил порог ее комнаты: она была одета в строгую темную кофточку и длинную юбку, на ней были зашнурованы ботинки, а красный с розовеньким пуховый халатик, в котором она обычно бывала вечером, висел нынче на вешалке, а мягкие домашние туфли с оборкой серенького беличьего меха расположены были носок к носку на полу под этим халатиком.
Корнилов торопливо положил руку на теплое плечо Нины Всеволодовны, но едва только ощутил ее тепло, как она снова повторила «нет» и легким движением плеча освободилась от его руки.
— Садись вот сюда. Чай будем пить? — Они говорила на «ты».
— Не хочется...
— А я подогрею. С чаем лучше.
— Почему «нет»?
— Не сегодня...
— Если бы!.. Но не сегодня — это ведь каждый день? Или я ошибаюсь. Мнительность?
Нина Всеволодовна разжигала примус, ответила не сразу:
— Торопишь события? Не падай духом. Я же не падаю! А ты же мужчина! Возьми себя в руки. Конечно, я уже не могу не сделать тебе больно, это от меня не зависит, но сделать больно больше или меньше, это еще можно. Это еще зависит от нас.
Корнилов промолчал.
— Я ждала тебя сегодня. И даже приоделась. А теперь что мы можем? Сегодня? Можем попить чайку. Посидеть, повспоминать что-нибудь хорошее, приятное. Устроить вечер вопросов и ответов: ты спрашиваешь — я отвечаю, я спрашиваю — ты отвечаешь... Можно это по-другому назвать — вечер откровений!
— Сеня Суриков виноват, да? Неужели он? Понять не могу, представить не могу, почувствовать не могу: Сеня Суриков и мы с тобой? Какое он может иметь к нам отношение?
— Значит, вопросы и ответы? Наверное, этого и в самом деле не минуешь,— Нина Всеволодовна приглушила примус, вернулась к столу и, придвинув стул, села против Корнилова.
А ведь она вся была загадана и создана для любви, и то, что происходило в ней сейчас, было кощунственно, было противоестественно, было несправедливо по отношению к нему, к ней самой и ко всему миру. И она понимала эту несправедливость, но все равно через все это перешагивала. Зачем?
— Видишь ли, Петр, у каждого счастья, у каждого несчастья есть свои обстоятельства. Сеня Суриков — это обстоятельство.
— Решающее? Наиглавнейшее? Над всем остальным?
— Первое. Появляется обстоятельство первое, оно обнаруживает второе, третье, четвертое, и так до тех пор, пока они не станут сильнее тебя и ты уже не в силах их отбросить, они же отбрасывают тебя от тебя. И ты уже в их власти. Сеня Суриков только и сделал, что объяснил: нехорошо, что вдова революционера сошлась с бывшим белым офицером. Недопустимо!
— Без Сени ты этого не знала?
— Догадывалась. Если бы не пришел Сеня, не попросил бы у меня наши и наших товарищей фотографии, я, может быть, так бы и не догадалась... Я ведь спрятала их далеко-далеко в тот день, как ты пришел ко мне в первый раз.
— Мы можем уехать от этой причины. От Сени, от Крайплана, от Красносибирска, от Сибири, от всего уехать!
— Нам нужно было это сделать на другой день... Или на другую ночь. А теперь это будет только маскарад, а больше ничего, теперь от самой себя куда уедешь?
— Значит, окончание? — Она не ответила. Корнилов воскликнул: — Но было же и начало! Ведь было же! И вы попросту не имеете права меня оставить. Поняли?
— Не поняла!
— Это очень просто и понятно: до того, как я встретил вас, я сам себе был источником силы и энергии. Этот источник был на пределе — вот-вот, еще день, и он бы иссяк, но пришли вы и спасли его и восстановили. А теперь чем буду я жить? Когда не будет вас?
— Но что же я могу, если уже ничего не могу? И никакой я уже не источник. Ни для вас, ни для себя. Я теперь просто так, вот что я такое... Да-да, я готова просить у тебя прощения. Готова встать перед тобой на колени. Готова проклясть себя, если тебе будет хоть немного легче, если это хоть что-то объяснит! — Она сделала движение, как будто стала опускаться со стула, но Корнилов подтолкнул ее обратно.
И не увидел на ее лице ни отчаяния, ни раскаяния, были решимость и выражение чего-то прошлого, минувшего. Корнилов содрогнулся. Он-то не раз прощался с прошлым, он-то знал, что такое прошлое и бывшее, как уходит оно в небытие.
— Наверное, ты никогда и не отрешилась от мысли, что, когда ты со мной, ты грешишь?
— Только на мгновения. И удивлялась, что ты этого не замечал.
— Значит, я вас не понимал? Не знал?
— Вы не хотели мириться с тем, что чего-то не знаете во мне, вы заставили себя думать, будто знаете все... А ведь я говорила, что я собачонка! Что в страхе царапаюсь в дверь и ожидаю хозяина, и хочу, чтобы ко мне вошел живой человек!
— Прекрасно помню.
— И прекрасно забыли. Вам не хотелось думать, что я пришла к вам из страха. Что мне было так страшно одной, что я в отчаянии не могла понять: что со мной, кто я, кем я буду, оставшись одна? Может быть, ничем? А я не могу быть ничем! Что хотите со мной делайте, не могу! И мне нужно было утвердиться в себе, в себе — женщине. В чем же другом я еще могу утвердиться? И вы мне помогли, я утвердилась. Ну вот и все...
— — Жестоко!
— Еще бы! Вот я и готова встать перед вами на колени... Встать?
Корнилов снова остановил ее.
— Составили план и выполнили его? — спросил он.
— Нет! Это я сейчас говорю. А тогда был страх, и ничего больше.
— Неправда! Было счастье, и я не мог в этом обмануться. Было, было!
— Для меня это было счастье избавления. Счастье повешенного, которого за секунду до последнего вздоха вынули из петли. Истинное ли это счастье? Женское ли?
— Утвердившись, вы стали мучиться тем, что я белый, а вы красная? Да?
— Если бы мы были только вдвоем. Но ведь мы всегда были втроем! — И Нина Всеволодовна взглянула на фотопортрет.
— Лазарев?
— Конечно. Кто же еще?
— Конец света — «...ночь... темь... река... мост ... люди...» — вот с чем я пришел к вам. И вас это ничуть не пугало. Быть последней Евой при последнем Адаме — это вам было интересно и не страшно. Если мы самые последние, если мы после Лазарева, что же могло нам помешать? Последним не мешает ничто!
— Да-да! Я и хотела верить вам и вашему страшному пророчеству, чтобы подавить свой собственный страх... Не получилось! Недолгая забывчивость стала моим недолгим счастьем. И разве это могло быть долго? Уж это всегда так — наш собственный страх нам страшнее, чем конец всего света! Вот и вы: если бы вам сказали, что через пять минут кончится все, весь мир, вы бы так не испугались, как боитесь сейчас, теряя меня. Все мы так устроены. И я, и вы, и все.
Хотелось Корнилову паралича, но паралича не было. Надо было справляться одному, без паралича, без разрыва сердца. Он спросил:
— Когда вы служили в 5-й армии, вам не приходилось иметь дело с какими-нибудь бумагами по армии генерала Молчанова?
Она была готова к любому, к какому угодно вопросу и к этому тоже.
— Много раз...
— Не было донесений о передвижении молчановской армии по тайге? На север от Щегловска? Не помните?
— Вспоминаю...
— А донесений о том, что в деревне Малая Дмитриевка и вокруг нее ваш противник, отступая, сжег несколько тысяч саней? С продуктами, боеприпасами? Что оставил там раненых, сыпнотифозных, обмороженных? В декабре девятнадцатого года? Двадцать четвертого, двадцать пятого, двадцать шестого декабря?