тал о журнале, о театре, о скаковом круге, о чем-то вроде моно

полии на все парижские развлечения; повсюду ему не везло. Он

был не настолько пройдохой, чтобы из него вышел предприни

матель.

Его приживальщики, все эти многочисленные литераторы,

имевшие на него виды и обедавшие за его счет, выставляли его

дураком, ничтожеством, позволяющим себя обворовывать. Меж

тем это было не так: он знал людей, но, к сожалению, отличался

особенностью, присущей империям, — питал пристрастие к жу

ликам и проходимцам. Его привлекали низкие свойства этих

людей. Достаточно было назвать Вильдея «господином графом»,

чтобы обвести его вокруг пальца; из тщеславия он готов был на

все, хоть оно и не ослепляло его. Он мало-помалу спускал свое

состояние, отдавая себе в этом полный отчет, он видел, что

у него воруют, но оставался беззащитным перед тем, что

76

губило его. Казалось, он готов отдать свою волю в распоряже

ние любого мужчины или женщины, желающих ею завла

деть.

В литературе он, несомненно, стоил многих из тех, кому он

платил. Воображения у него не было, но он был мастак на

всякие смешные шутки, на забавные выдумки, пускай и не

очень высокого качества, на всевозможные затеи, на блестя

щие остроты, — да обладай такими способностями какой-

нибудь нищий журналист, они принесли бы ему целое со

стояние. Несколько театральных рецензий и его «Париж наиз

нанку» показывают, что он мог бы стать довольно хорошим

второразрядным писателем — если бы работал и не разбрасы

вался.

Я знал, что он умеет дуться, как ребенок, но никогда не за

мечал, чтобы он кого-нибудь ненавидел. Великодушный, ко

всем предупредительный, он финансировал после Второго де

кабря целую небольшую газету. Он был любезен и, оказывая

услугу, улыбался; когда он делал человеку приятное, его глаза

были по-женски нежны. В сущности, это была женственная на

тура, со всем ее непостоянством, ласковостью, обольстительно

стью, маленькими страстями, маленькими приступами зависти,

нежности, чувствительности.

Он любил нас, и мы любили его, несмотря на небольшие

сцены ревности, которые он нам устраивал. Его дружеское чув

ство к нам, возникшее из родственных и товарищеских отноше

ний, связанное с первыми литературными шагами, которые мы

сделали одновременно с ним, осложнялось и заглушалось мно

жеством подспудных настроений.

Его стесняло известное уважение к нашему характеру и как

бы страх перед нашей моральной строгостью. Признание наших

личных достоинств сочеталось в нем с завистью к нашему поло

жению, более скромному, чем его собственное, но зато надеж

ному и прочному, без страха перед трещинами, которые он еже

дневно ощущал в своем положении, без терзаний с официаль

ной перепиской. Окруженный целой свитой мошенников,

насчет которых он не обольщался, он видел, что мы с братом не

подлаживаемся к нему и держим себя с ним на равной ноге.

Иногда это больно задевало его, иногда приводило к нам с из

лияниями самых нежных чувств.

Я все простил этому бедняге за тайные страдания его жизни,

в которых он невольно признался, когда при всей своей рос

коши, имея журнал, театр, любовницу, лошадей, экипажи, окру

женный целой толпой вымогателей, он сказал однажды Путье:

77

«Вы всегда гонялись за каким-нибудь пятифранковиком, вы

и не представляете себе, чего стоит раздобыть тысячу

франков». < . . . >

Молитва моего кузена Вильдея.

«Господи, сделай так, чтобы моя моча не была такой темной,

сделай так, чтобы почечуй не мучил мой зад, сделай так, чтобы

я жил подольше и успел нажить еще сто тысяч франков, сде

лай так, чтобы оставался император и рента моя росла, сделай

так, чтобы поднялся курс анзенских угольных акций».

Каждый вечер служанка прочитывала ему это, и он повто

рял за ней, молитвенно сложив руки.

Мрачный гротеск, скажете вы. А что это по существу, как

не молитва, только ничем не приукрашенная, в прямом своем

значении!

Каждый раз, когда я прохожу в Париже мимо магазина

алжирских товаров, я переношусь в самый счастливый месяц

моей жизни, — дни, проведенные в Алжире *. Какой ласковый

свет! Какой ясностью дышит небо! Какой климат! Вы словно

купаетесь в радости, насыщаетесь невыразимым счастьем, кото

рое тает во рту! Сладость бытия пронизывает, наполняет вас,

и жизнь превращается в одно только поэтическое наслаждение

жизнью.

Запад никогда не давал мне подобного ощущения; только

там, на Востоке, я пил этот райский воздух, этот волшебный на

питок забвения, эту изливаемую отовсюду воду Леты, отни

мающую память о парижском отечестве!.. И, отдаваясь чувству,

я снова вижу за грязной парижской улицей, по которой иду и

которой не замечаю, один переулочек, облупившуюся штука

турку на домиках, разбитую и расшатанную лестницу, смоков

ницу, черной змеей изогнувшуюся над террасой... И, сидя в ко

фейне, я снова вижу перед собой выбеленный известью погреб

со сводчатым потолком, столик, и на нем банку, где в слабых

отблесках стекла медленно кружатся золотые рыбки; два высо

ких светильника, которые, угасая, вдруг ярко вспыхивают и на

секунду вырывают из темноты бесстрастные, неподвижные фи

гуры арабов. Меня убаюкивает гнусавая музыка, я разгляды

ваю складки бурнусов. Из кофейной чашечки восточное «Вку

шай с миром!» проникает в самую глубину моей души. Я вслу

шиваюсь в невыразимо приятную тишину своей мысли, в

смутный далекий напев моих грез — и вот уже кажется мне, что

во рту у меня не сигара, а трубка, и что кольца дыма от нее

поднимаются прямо к потолку кофейни «Жираф».

78

20 мая.

<...> Как-то на улице портной Дюран сказал Баше: «Да

оставьте вы разговоры про эти фраки и прочее. Я портной только

у себя дома!»

Да, портной этот — светский человек; он любитель литера

туры, он возомнил себя докой в музыке, рассуждает о Чима-

розе, сравнивает Россини с Мейербером, высказывает мнения,

словно у него и впрямь есть свои идеи, вкусы, пристрастия; уве

шал свою гостиную безымянными холстами, которые уже окре

щены с помощью его друзей; под каждым холстом он велел вы

ложить большими выпуклыми буквами имена — «Рафаэль»,

«Рубенс» и т. д.

Полагая, что ковры — это роскошь приличного дома, он за

вел себе такие, в которые можно погрузиться до пояса. В гости

ной у него чудесная коллекция восточных трубок, и курит он их

по-восточному — предаваясь неге.

У Дюрана — абонемент в Итальянскую оперу: * в былые

времена он не напоминал Люмле о его счете в три тысячи фран

ков. Люмле, став директором театра, оплатил этот счет, а в

придачу предоставил ему абонемент. Его сосед по театру — Фи

ларет Шаль, который уж целый год беседует с ним, не зная, с

кем имеет дело, и принимая Дюрана за дилетанта.

Гэфф приходит к нему, делает комплименты его вкусу, рос

кошной обстановке; такая слава льстит Дюрану. Это происхо

дит во времена «Эвенман» *. Гэфф пополняет свой гардероб и

попутно очаровывает Дюрана, восхищаясь его ориентализмом:

тот, мол, достоин быть оттоманским владыкой...

Каждый день, к четырем часам, у Дюрана собирался кру

жок — несколько молодых людей из Латинского квартала, ко

торых он одевал, и Гэфф, занимающий почетное место. Дюрана

он называл Дурандурсом, и это просто завораживало послед

него. В один прекрасный день Дюран уже не помнил себя от

радости и гордости: как же, ведь Гэфф соблаговолил написать

свой фельетон у него дома. Дюран отважился даже на критику:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: