дельца коллекции китайских уродцев.
Возвращаемся по пути, ведущему от железной дороги Мон-
парнас к улице Гренель, с нами вместе Сен-Виктор; он
смотрит на луну, на небо и говорит нам, что это тот же свод,
к которому обращались взоры миллионов людей, умерших из-за
столь различных причин и прямо противоположных идей, от
солдат Сеннахериба до Маджентских солдат *. Мы тогда спра
шиваем себя, что же может крыться за всем этим, что же озна
чает жизнь, вся эта комедия, это расточительное уничтожение
целых миров, фатальность инстинктов, обстоятельств, этот бог,
показывающийся нам отнюдь не с атрибутами добра, этот закон
пожирания живых существ, эта забота о сохранении видов и
презрение к индивидуальности? А затем, представляете вы себе
бога творящим мозг г-на Прюдома или смехотворных насеко
мых? Ну, а вечность бога? Что это за существо, у которого
никогда не будет конца и не было начала?.. Последнее в осо
бенности, то есть вечность вспять, менее всего мы можем вообра
зить... А война, можно ли ее постигнуть? Ах, сколько средств
изобрел человек, это эфемерное существо, чтобы причинить
себе страдания! Homo homini lupus 1 — вот что верно!.. Ни
1 Человек человеку волк ( лат. ) .
208
одного откровения, а ведь богу это так легко... Да, письмена в
небе... Неопалимой купине * следовало бы снова запылать.
Существует ли бессмертие души? И каково оно? Бессмертие
личное? Или всеобщее? Скорее, быть может, всеобщее? В при
роде господствует не личное, в ней господствует всеобщее.
Я нахожу, что человек своими слабыми силами осуществил
нечто более важное, чем осуществил бог. Он все изобрел для
себя, все создал: паровой двигатель, книгопечатание, дагерро
тип... «И вы подумайте, мой дорогой, ведь человечество так
еще молодо! Представьте себе только, ведь двадцать четыре
столетних старца, взявшись за руки, образовали бы цепь, соеди
няющую нас с баснословными временами — временами Тезея...
Нечего и говорить, что любое научное открытие подрывает
католицизм. Постойте, вспомним Канта. Почувствовав, что все
системы, все верования, которые он старался возвести, рассы
паются у него в руках и в мыслях, он пришел к выводу, что
существует только нравственное начало, только чувство долга...
Да, но это очень холодно, очень сухо. Почему все это — именно
на этой Земле? Почему — смерть? А что потом, после смерти?
Вот великая мысль... И ведь никто не является нам хотя бы
во сне, когда человек отрешен от жизни, не является, например,
ни покойный отец, ни мать — предупредить сына... Эх, мой до
рогой, diis ignotis 1 — великолепный алтарь афинян!»
В таких речах Сен-Виктора, прерываемых молчанием и зву
чащих снова и снова, я вижу, как его тревожит мысль о смерти,
этот глубинный страх, — наследие религиозного воспитания, от
которого не свободны даже наиболее эмансипированные, наи
более свободомыслящие.
«И почему эта извечная боязнь смерти? Помните, у Гомера,
Ахилл совершает возлияния? И из этих возлияний взлетают
души, подобно рою пчел? И он говорит: «Я предпочел бы быть
работником в деревне, чем царем этих душ» *. <...>
22 июня.
Наш век? Это век приблизительного. Люди приблизительно
талантливы, светильники приблизительно позолочены, книги
приблизительно напечатаны... Приблизительное — во всем: в ре
месле, как и в творчестве; в характерах и в промышленности;
приблизительное — в торговле, приблизительное — в науке...
Приблизительное — вот, видимо, дух нашего времени.
1 Неведомым богам ( лат. ) *.
14 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
209
26 июня.
По дороге к Шарлю Эдмону беседуем с Сен-Виктором о ге-
тевском «Диване», флаконе чистейшей эссенции роз, по сравне
нию с «Восточными поэмами» Гюго; говоря о грубости и крича
щих красках этих последних, Сен-Виктор сравнивает их автора
с хозяином большой кондитерской «Слава Багдада», завлекаю
щей, как перерывы в сказках «Тысячи и одной ночи».
Обедаем на свежем воздухе, человек двенадцать за столом.
О! Как в этой среде, даже в этой среде думающих людей, в этом
стане литературы, мысль мало индивидуальна, мало отмечена
печатью личности; мало, так сказать, почвенна! Сколько в ней
книжного, сколько предубеждений. Она вылеплена из наносной
земли, как мозг г-на Прюдома. Говорят о Вольтере, которому
дружно приписывают душу, готовую обнять все человечество,
вобравшую в себя великое Милосердие идей, приписывают
сердце, пожираемое жаждой справедливости... Вольтер! Какое
черствое сердце, какой бешеный эгоизм ума, — да это адвокат,
а не апостол! Вольтер — это скелет человеческого я!
Потом новая тема — война, вчерашняя победа *. Шовинизм,
патриотический хор уличных мальчишек с циркового райка; *
все умы распластались перед победой, перед успехом! Ни одна
душа не воспротивится этому триумфу, тогда как он — смерть
литературы, он — сабля, положенная на книгу, а великая сво
бода — не народов, но людей, свобода печати — в цепях, в на
морднике, и неизвестно, на сколько времени! Все эти люди
с легковесной совестью приспособились держать нос по ветру!
А какое поразительное отречение от своих взглядов, как со сто
роны религиозных людей, так и со стороны республиканцев!
Уйдем, вернемся в наш угол, закопаемся в кругу своей
семьи! Прочь из этого сухого и плоского мирка, где нет ни пре
данности, ни характеров, ничего прочного, устойчивого, где не
любят, не страдают, не возмущаются; где нет и тени братства,
идеалов, жертвенности! В сущности, это буржуазное общество,
но без воспитанности, даже без тех лживых покровов, под ка
кими прячут при помощи светских манер, красивых слов и ли
цемерия всю сухость и глубочайшее бессердечие ужасного, же
стокого человеческого эгоизма!
В нас живет отвращение Катона к богам, отвращение Шам-
фора к людям. Нас тошнит от этой эпохи. Среди своих совре
менников мы будто в ссылке... События нас ранят, Провидение
нам претит. Счастье грязно. Фортуна ломает комедию, пере
бежчики отвратительны. Еще одно гнилое исчадие Победы вхо-
210
дит в своих сапожищах в Историю, при жизни обеспечивает
себе память в Потомстве: это светопреставление, конец иллю
зиям и верованиям порядочных людей, религии чести. < . . . >
Бар-на-Сене, с 29 июня по 7 августа.
< . . . > Лекен, Мирабо — красота совершенно современная,
красота неправильных линий, горящего взгляда, страстного вы
ражения, красота живого лица. < . . . >
<...> Сегодня вечером один рабочий сказал моему родствен
нику: «Я не религионер... Я признаю, что религия хороша для
детей, но сам я уже слишком стар, чтобы понимать ее».
Время, от которого не осталось образца одежды и обеденного
меню, — мертво для нас, оно не поддается гальванизации. Исто
рия в нем не оживет, потомство не переживет его вновь.
С пистолетом в руке, взятом из моей гостиной, я вышел в
сад. Оружие делает человека злым. По верху стены пробиралась
кошка. Я выстрелил. Кошка сперва не шевельнулась, затем
осела, задрожала — и разом упала спиной на песок дорожки.
Мгновение она билась, отчаянно дергались задние лапы, хвост
медленно опустился, она застыла... Смерть животного такая же,
как и смерть человека.
И два поступка вызывают во мне наибольшие угрызения со
вести: я дразнил мою обезьянку Коколи, а она умерла в то же
утро, и убил эту кошку, живое существо, быть может счастли