Ждет своего часа кадка с землей‚ которую Шпильман оберегает‚ чтобы проклюнулся своенравный цветок ташлиль‚ занесенный ветром‚ принес надежду с утешением‚ но он отчего-то запаздывает. Ему‚ только ему Шпильман ставит для приманивания скрипичные сонаты‚ его‚ только его приваживает чтением любимых строк: "Когда горный фазан тоскует по подруге‚ говорят‚ он утешится‚ обманутый‚ если увидит свое отражение в зеркале. Как это грустно! И еще мне жаль‚ что фазана и его подругу ночью разделяет долина..."
Женщина‚ состарившаяся преждевременно‚ выходит из подъезда с мисками и пакетами; кошки сбегаются от помоек‚ много кошек – она их кормит с малых своих доходов‚ они ей признательны. Пролетает мимо красавица-сойка‚ выказывая голубизну оперений‚ косит на них глазом. Плюхается на крышу наглая ворона‚ бочком‚ вперевалку продвигается к краю‚ постукивая лапками по черепице‚ с интересом поглядывает вниз, склонив голову. Люди ей любопытны, Шпильману любопытны тоже.
– Народ вокруг – расфасованный, со сроком годности. По сто граммов, по двести, триста сорок с довеском…
Ежик не всё понимает из его откровений, не всё усваивает, однако не переспрашивает, оставляя, должно быть, на ночное додумывание. Шпильман тоже не всё понимает, и принадлежность ежика к мужскому или женскому полу определению не поддается.
К зиме опадает листва на деревьях, проглядывает в сквозистых ветвях дом по соседству‚ этажи с подъездами‚ квартира под крышей‚ солнцем высвеченная обитель – спелой виноградиной. И внутри той виноградины – тихо‚ покойно‚ в плавной красоте движений – переплывает от стены к стене‚ готовит себе еду‚ горбится за одинокой тарелкой суховатый мужчина его возраста и размера‚ словно забытый‚ о котором некому вспомнить. Иногда Шпильману кажется‚ что человек напротив копирует его движения‚ иногда кажется‚ что это он сам – Живущий поодаль. Повышенный к нему интерес‚ как к неопознанному объекту‚ но нет под рукой подзорной трубы‚ чтобы разглядеть в подробностях‚ да и появись она, неловко вторгаться без разрешения в чужую жизнь‚ даже если та жизнь неотличима от твоей.
Порой Живущий поодаль опускает шторы на невидимом Шпильману окне‚ комната затухает‚ не просвечивая‚ и можно только гадать‚ чем он там занимается. Порой он появляется на балконе‚ с интересом разглядывает закаты‚ но ежика возле него нет‚ возле него сидит кот. Масти розовой. Пушистости чрезвычайной. Когда предлагают на завтрак творог нулевой жирности, кот взглядывает укоризненно, словно над ним насмехаются, и удаляется обиженно под вопли пристыженного хозяина: "А я, между прочим, ем!.." Когда его расчесывают, шерсть потрескивает от избытка электричества, озонируя пространства, страницы срываются со стола, липнут к коту, а он важно ходит по комнате, облепленный рукописью, косит пепельным глазом. Так ему нравится. Хозяину нравится тоже.
Кота зовут Корифей, и это ему льстит. Кот относится свысока к своему сожителю, однако менять его не собирается: "Ты не подарок, я не подарок – на том и сойдемся…" А Шпильман разъясняет ежу:
– У этого существа сумеречное состояние его бродячей души…
…вечерами Корифей обращается в собаку и с наслаждением гоняет других котов; к утру становится мышью, забивается от страха в крохотную норку‚ но это получается у него частично. Налицо раздвоение личности‚ и мама Томера‚ смотритель человеческих душ‚ приступает к работе: "Подумай хорошенько и спроси сам себя: "Чем тебя не устраивает быть котом?" Отвечает вопросом на вопрос: "Чем вас не устраивает быть людьми?.."
"Шпильман‚ – сказал бы ежик‚ – прекрати свои глупости! Коты тоже бывают счастливы. Выпишут ему рецепт‚ накапают валериановых капель, вылижет досуха и утешится".
У ежей иные психозы в окружении коварных растерзателей, и валериана им не поможет. Они смотрят в землю, глазами в землю в заботах о пропитании, а чтобы взглянуть в поднебесье на улетающий детский шарик, ежу надо лечь на спину, обнажить беззащитное брюшко и заплатить, быть может, жизнью за тоску по полету. У ежика на балконе проклевывается желвачок над носом‚ и Шпильмана это настораживает.
9
Гигантское растение с крупными листьями вылезает из кадки с землей‚ раскидывает плети по стенам‚ достигая потолка‚ заползает на второй этаж‚ по-хозяйски укладывается в кресле. Новые побеги лезут отовсюду‚ скрученные поначалу в спирали‚ и разворачиваются затем в светло-зеленые ажурные ладони‚ обращенные к свету. Запустить бы на них птичек‚ пару крохотных обезьянок‚ чтобы перелетали с плети на плеть‚ – запрятаны в листве бабочки на пружинках к утехе постояльца‚ запрятана пара стрекоз. К зиме растение замирает, лишь малый листик рождается напоследок – недоношенным, в ознобе, младенцем‚ которому уже не вырасти.
По вечерам он выходит на прогулку‚ Живущий поодаль, в фуражке скрипача на крыше‚ с зонтом-тростью‚ словно с задымленной‚ угарной магистрали удаляется в тихие‚ в садах‚ проулки пригородной слободы с настурциями на клумбе, геранью на подоконнике, подсолнухом в палисаде. Никого нет вокруг‚ лишь луна перекатывается по крышам в щедроте полнолуния‚ взглядывая украдкой на странного человека. У него молодое лицо с приметными морщинами – слишком молодое для его возраста‚ буйная шевелюра в проседи‚ печальные глаза страдальца‚ и он с удовольствием любит поиграть созвучием слова и слога: "...сходя в могилу беспотомственно, при неплодной царице..."
– Завел бы себе собаку, – наседают сочувствующие. – Вместо кота. Ты идешь – она впереди бежит. Всё веселее.
– Зачем мне собака? – отвечает без улыбки. – Я и сам могу. Впереди себя.
Вот он взбирается в гору‚ вписываясь в окрестный пейзаж, в плавных очертаниях души и тела. Вот он шагает по тротуару, по некрупным его плитам‚ не наступая на стыки‚ – такая у него игра; шагает мягко‚ пружинисто‚ по-звериному‚ чем и подпугивает пешехода‚ объявившись беззвучно за спиной. Идет старый еврей по новой жизни‚ идет себе и идет‚ крутит по сторонам головой, глазастый и неспешный‚ с благодарностью за прожитый день‚ с надеждой на подступающий вечер. Он бы и абажур приметил за окном‚ розовый‚ с кистями‚ низко подвешенный на шелковых шнурах‚ средоточие семейного покоя у стола; приметил бы и неспешное чаепитие‚ заварочный чайник‚ сахарницу со щипчиками‚ сливочник‚ унюхал бы прелести клубничного варенья, но нет на его пути абажуров‚ нет надменных швейцаров у дверей и натужливых кариатид прошлого‚ что надежно подпирали балконы.
На вершине холма он останавливается‚ разглядывает знакомые до мелочей подробности. Желтизну самоцветов‚ ненароком просыпанных по окрестностям. Густоту синевы‚ чернотой утекающей за окоём. Автомобильные фары на дальнем шоссе: светлым обещанием на подъеме – рубиновым расставанием на спуске. Опадает донизу белесая взвесь, как укладывается на ночлег в долине, глушит огни на дороге, заглатывает очертания холмов. Прицелился тростью в невидимую цель‚ выстрелил – пу! – и степенно пошел дальше; уткнул зонт в асфальт‚ обтанцевал вкруг него под неслышную мелодию, посмаковал вслух: "...яко червь во свище ореховом...", – Шпильман и это углядел, не уловив смысла. Когда они пересекаются встречными маршрутами‚ не здороваются‚ не улыбаются друг другу‚ не взглядывают приветливо‚ но ощущение родства‚ душевной близости‚ единой печали возникает‚ должно быть‚ у каждого. Сколько прошло мимо тебя‚ друг Шпильман‚ кого упустил по жизни‚ не сделал шага навстречу‚ не обогрел вниманием‚ – эх‚ ты-ы! эх‚ я-а!..
К ночи Живущий поодаль уходит с балкона в дом‚ укладывается под одеялом‚ подворачивает его‚ чтобы не дуло‚ – как это Шпильману знакомо! – обследует ногой прохладу непрогретых пазушек‚ рассматривает без цели притушенную белизну потолка‚ неприметно отплывает от пристани... и сразу вступает голос:
– Ты не закрыл дверь.
– Закрыл.
– Нет‚ не закрыл.
– Уйди. Я хочу спать.
– Я тоже. Но ты не закрыл дверь.
Откидывает одеяло‚ шагает босиком с зажмуренными глазами‚ лунатиком тянет руки‚ жалобно хнычет в темноте: