Путешествуя по Европе, направлялся в Рим Василий Андреевич Жуковский. Римские русские ожидали его восторженно. Александр Иванович Тургенев встречал друга в Чивитавеккья, портовом городке, верстах в шестидесяти от Рима. Пока судно, около часа назад появившееся на горизонте, проделывало свои эволюции, медленно двигаясь к берегу, он нетерпеливо туда и обратно прохаживался по причалу, то и дело посматривая на сверкающий белый парус, который с каждой минутой все выше поднимался над синей водой. Ветер гнал над заливом редкие облачка, тень их легко скользила по песку и камням, водоросли, выброшенные волною, в тени становились серыми. Общество Александра Ивановича составлял краснолицый господин в синем мундире с широким золотым галуном, с треуголкой, украшенной белым плюмажем, под мышкой — Анри Бейль, французский консул в Чивитавеккья. Несколько лет назад Анри Бейль, как всегда под именем Стендаля, выпустил книгу «Прогулки по Риму», знание достопримечательностей Вечного города сочеталось в ней с остротой мысли и занимательностью рассказа. Александр Иванович торопился обсудить со Стендалем римские маршруты Жуковского. Времени у него в обрез, поэтому только самое основное. Древности — Колизей. Микеланджело в Ватикане. «Последний день Помпеи»… И полчаса спустя, у трапа, принимая Жуковского в объятия и троекратно лобызая его в румяные от ветра, прохладные щеки, повторил: «Колисей… Мишель Анж… Брюллов…»

В Риме Жуковский закружился: как следовать советам старого товарища, когда каждая улица манит, каждый дом, каждый камень. Он просит Брюллова показать ему Рафаэлевы Станцы. По дороге заходят в Палаццо Боргезе — там Рафаэля же «Положение во гроб». Небольшая группа людей несет тело Христа с Голгофы. Жуковский замечает, что люди на полотне встревожены более, чем печальны, — нет обычной Рафаэлевой гармонии. Брюллов говорит, что печаль приедается, тревога, движение всегда волнуют. Он показывает на беспокойную путаницу ног, на группу женщин справа, которым тесно на полотне, — юный Рафаэль здесь еще учился компоновать множество фигур, но вот что значат ошибки гения: от тесноты, от спутанности движений тревога больше — трагедия передана, картина захватывает. И вот шаги истинного гения — через два года Рафаэль уже писал «Афинскую школу».

Перед «Афинской школой» они беседуют о «Гибели Помпеи». В истории, говорит Жуковский, владычествует человечество, в «Помпее» же действуют стихии, трагикомедии которых необъяснимы. Брюллов спорит: человечество столетиями живет под гнетом мрачных сил, под страхом разрушения и гибели, объяснить которые не умеет. Проходят новые столетия, пока народы изыскивают объяснения тому, что происходило с их предками. А до поры живут, чувствуют и поступают в обстоятельствах, как бы заданных извне. Наш век начался потрясениями и, похоже, продолжится ими, разве не живем мы с мучительными вопросами: почему? зачем? не суждено ли нам сгореть завтра в пламени нового вулкана?..

Дома у Жуковского их ждут Стендаль и живописец Иванов. Александр Иванович Тургенев тоже тут, конечно. Увидев Жуковского, побледневшего от усталости и впечатлений, усаживает его в кресло и спешит заварить чаю, чай у Тургенева отменный, из России, — возит его с собой в шкатулке и заваривает непременно сам. Гостиная Василия Андреевича похожа на студию: два мольберта с незаконченными портретами и два бюста, один на треноге, другой на высоком табурете — в Риме нашлось немало желающих запечатлеть поэта. Через минуту-другую чай, густо-коричневый, как темный топаз, благоухает в чашках. Иванов подсаживается к Брюллову и, мешая в чашке, куда забыл положить сахару, просит позволения посмотреть картину. Карл отвечает, что у него уже половина Рима побывала без позволения, он опечален, что Александр Андреевич с ним церемонится. Иванов оживляется и путано говорит о своем: художникам пора соединиться в счастливое сообщество друзей и единомышленников — он имеет проект «золотого века» для художников. Жуковский замечает: для художника золотой век — свобода творить. Мишель Анж и Рафаэль сумели сделаться гигантами оттого, что папы римские дали им полную волю.

— Не слишком доверяйте папам, — усмехается Стендаль. — Микеланджело и Рафаэль успели умереть нужными…

Брюллов отодвигает недопитую чашку и отходит к мольберту, где стоит портрет, начатый им накануне. Голову он написал сразу, в один сеанс. Отсюда, от мольберта, он смотрит на Василия Андреевича, — бледность придала его лицу особенное поэтическое выражение — не одушевление, но тревогу и проницательность.

Брюллов повторял:

— Одно из главных условий для картины — приноровленность к требованиям девятнадцатого века.

В его «Помпее» жила история, как ее чувствовали люди XIX века. История в «Последнем дне Помпеи» — ощущение вулкана, кипящего рядом и в любую минуту готового обрушить на землю огонь. История не гибель Помпеи, это лишь эпизод истории; история — крушение целого мира с его людьми, бытом, верованиями и неизбежное рождение нового мира, она — в смене миров, эпох. Современники Брюллова слышали глухие подземные толчки и удары, чувствовали, как земля колеблется, знали потрясения и ждали новых.

Чуть позже Пушкин писал, обращаясь к своему поколению:

Припомните, о други, с той поры,
Когда наш круг судьбы соединили,
Чему, чему свидетели мы были!
Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то Славы, то Свободы,
То Гордости багрила алтари.

Журнал «Библиотека для чтения» напечатал перевод очередного итальянского описания «Последнего дня Помпеи», где особенно подчеркивалось соответствие картины веку, необходимость ее появления «в веке таком, как наш, потрясаемом сильными страстями и ищущем самых сильных ощущений».

Картина еще не вполне окончена, но в мастерской постоянно толпится народ — римляне, иностранцы; брюлловская мастерская в самом деле стала достопримечательностью, вроде Колизея и Ватикана.

Появился в Риме Вальтер Скотт, слава которого была столь огромна, что подчас он казался существом мифическим. Романист был высок ростом, сложение имел крепкое. Его краснощекое лицо крестьянина с зачесанными на лоб редкими светлыми волосами казалось воплощенным здоровьем, но все знали, что сэр Вальтер Скотт так и не оправился от апоплексического удара и приехал в Италию по совету врачей. Человек трезвый, он понимал, что дни сочтены, и тратил время только на то, что считал особенно важным. В Риме он просил отвезти его лишь в один старинный замок, который ему зачем-то понадобился, к Торвальдсену и к Брюллову. Вальтер Скотт просидел перед картиной несколько часов, почти неподвижно, долго молчал, и Брюллов, уже не чая услышать его голос, взял кисть, чтобы не терять времени, и стал кое-где трогать холст. Наконец Вальтер Скотт поднялся, чуть припадая на правую ногу, подошел к Брюллову, поймал обе его руки в свою огромную ладонь и крепко сжал их:

— Я ожидал увидеть исторический роман. Но вы создали много больше. Это — эпопея…

Маэстро Камуччини, встретившись с Карлом, просил показать ему картину, о которой всюду кричат. Стоит ли, отвечал Карл, дерзко улыбаясь, маленький русский пишет маленькие картинки… Но старик пришел в мастерскую. Несколько минут, опираясь на тонкую, черного дерева трость, стоял перед картиной, потом со слезами на глазах обернулся к Брюллову:

— Обними меня, колосс!..

Торвальдсен сказал Карлу: «Что ты там еще делаешь со своей «Помпеей»? Довольно. Такой картины никто из теперешних художников не только написать, но и скомпоновать не в силах…»

Но Брюллов чувствовал: восторги восторгами, а не хватает в его «Помпее» того «чуть-чуть», которое в искусстве часто всего главнее. Позже он рассказывал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: