показаться, что эти ранние литературные его попытки служили
предзнаменованием отличного драматического дарования. Так было с Гете и
Шиллером. Но так бывает не всегда. Жуковский на всю жизнь остался
ревностнейшим любителем сценических произведений, превосходно перевел
Шиллерову "Орлеанскую деву", но ни самостоятельной комедии, ни трагедии
после него не осталось2. Ему недоставало того наблюдательного взгляда,
которым драматический автор, проникая в глубину человеческого сердца,
обнимает житейские дела. Первая литературная неудача подействовала на
Жуковского решительно. Он сохранял долго после того какую-то робость и не
спешил предавать свои сочинения гласности, представляя их наперед на строгое
обсуждение избранному кругу своих подруг и друзей. Нежная критика самого
содержания его произведений и природное чутье изящной формы со стороны
девственного ареопага, который окружал поэта, направили его на путь
целомудренной и задумчивой лирики, и впоследствии благородство и
образованность сотрудников его на литературном поприще не допустили его до
нерадения относительно правил нравственных и эстетических. Сочинения, не
получившие одобрения от его приятелей или даже приятельниц, были изменяемы
или устраняемы вовсе. Вот почему муза Жуковского являлась нам всегда
облеченною в идеальную красоту, а его требования относительно личной
непорочности поэта сделались весьма строгими.
Недаром Пушкин, в недавно найденных строфах "Евгения Онегина",
вспоминая о Жуковском и о его влиянии на него, так определил характер певца
"Светланы":
И ты, глубоко вдохновенный,
Всего прекрасного певец,
Ты, идол девственных сердец,
Не ты ль, пристрастьем увлеченный,
Не ты ль мне руку подавал
И к славе чистой призывал3. <...>
Родные хотели определить Василия Андреевича в какой-нибудь полк.
Один знакомый, майор Дмитрий Гаврилович Постников, вызвался записать его в
рязанский полк, стоявший гарнизоном в городе Кексгольме. Постников даже
уехал туда с мальчиком; но, прожив несколько недель в Кексгольме и проездив
месяца четыре, майор возвратился в Тулу отставным подполковником, не записав
Жуковского, но только остригши ему его прекрасные длинные волосы, о которых
Варвара Афанасьевна и все девицы в доме очень жалели.
После того Жуковский оставался еще несколько времени дома, но в
январе 1797 года Мария Григорьевна поехала с ним в Москву и поместила его в
Университетский благородный пансион.
Для Жуковского наступала теперь пора выступить из женского, хотя и
родного, круга. В Москве началась для него новая жизнь среди юношей,
сверстников, одаренных наилучшими качествами ума и сердца. <...>
Это заведение соответствовало как нельзя лучше познаниям,
наклонностям и дарованиям Жуковского. Оттуда вышло много весьма
замечательных людей, и довольно упомянуть имена одних товарищей
Жуковского, учившихся в его время в пансионе, чтобы признать плоды
херасковского учреждения превосходными и богатыми. Товарищами Жуковского
были: братья Александр и Андрей Тургеневы, Дм. Н. Блудов, Дм. В. Дашков, С.
С. Уваров4. <...>
Скромная литературная деятельность была тогда единственным
развлечением. Так как ввоз иностранных книг был строго запрещен, то старались
удовлетворять настоятельной потребности в этом смысле либо контрабандой,
либо переводами на русский язык. Сам Карамзин, в последние годы царствования
Екатерины II давший новое движение литературе своими оригинальными
произведениями в сентиментальном вкусе, в царствование Павла I должен был
ограничиться переводами -- в том же, однако, сентиментальном направлении. Мы
видели, как Жуковский еще ребенком в доме Варвары Афанасьевны Юшковой
совершенно бессознательно увлекался таким литературным стремлением
современной эпохи. С переселением в Москву, и особенно поступив в
Университетский пансион, он попал в самую среду деятелей этой школы.
Юшковы и Бунины были дружны с семейством директора заведения, Ивана
Петровича Тургенева, внимание которого обратил на себя Жуковский
прилежанием и даровитостью. Лично он здесь познакомился с теми людьми,
которых прежде чтил только понаслышке. Сыновья Тургенева, Андрей и
Александр Ивановичи, вместе с другими тогда еще бодрыми и веселыми
товарищами, выше нами упомянутыми, внушали ему чувство горячей
привязанности. За идиллическою жизнью в селе Мишенском последовали те
близкие дружеские связи, которые так могущественно влияют на развитие
душевных сил. <...>
Прежде Жуковский посылал свои стихи в мелкие журналы, а переводы в
прозе без подписи имени предоставлял на волю издателям. Теперь он
вознамерился предпринять что-нибудь для славившегося в то время журнала
Карамзина -- "Вестник Европы". Он перевел элегию Грея "Сельское кладбище"5.
Все мишенское общество молодых девушек с биением сердца ожидало, примет ли
Карамзин это стихотворение или нет для напечатания в журнале. Элегия была
писана на их глазах; холм, на котором Жуковский черпал свои вдохновения,
сделался для них Парнасом; стихи вызвали их безусловное одобрение;
недоставало одного -- выгодного отзыва Карамзина, этого "Зевса на литературном
Олимпе", и этот верховный судья на Парнасе похвалил стихотворение и
напечатал его в VI книге своего журнала с полным означением имени
Жуковского, переменив окончание ой на ий; с тех пор и сам Жуковской стал
подписываться Жуковский. Очень понятно, что эта удача произвела глубокое
впечатление не только на весь мишенский круг, но и на самого поэта. Прежние
его произведения как будто перестали существовать для него. <...>
Если юношеский перевод Греевой элегии свидетельствует об
удивительной способности Жуковского проникаться поэтическою мыслью
другого до такой степени, что она производит на нас впечатление подлинника, --
то для биографа эта элегия есть психологический документ, определяющий
душевное состояние поэта. Выше мы удивлялись, почему молодой человек,
окруженный товарищами и друзьями, истинно его любящими и уважающими,
черпает свои вдохновения на кладбищах. Ныне, возвратясь в Мишенское, полное
прекрасных воспоминаний его детства, он снова выбирает кладбище любимым
местом своей музы. Почему это? Правда, в начале нашего столетия известное
сентиментальное настроение духа господствовало в нашем обществе; эта
наклонность "юных и чувствительных сердец" к мечтательности могла настроить
элегически и нашего друга; но, кроме того, у него могли быть и личные причины:
положение его в свете и отношения к семейству Буниных тяжело ложились на его
душу. С обеими старшими дочерьми А. И. Бунина он был не так близок, как с
Варварой Афанасьевной. Марья Григорьевна любила его, как собственного сына,
а девицам Юшковым и Вельяминовым он был самый дорогой брат. Но родная его
мать -- как она ни была любима своею госпожой -- все же должна была стоя
выслушивать приказания господ и не могла почитать себя равноправною с
прочими членами семейства. Вот обстоятельства, которые не могли не наводить
меланхолии на поэта, и он искал себе утешения в поэзии. Когда он приобрел в
свете то положение, символом которого он мог избрать на своем перстне
лучезарный фонарь6, тогда и лира его настроилась веселее. <...>
Видя расстроенные дела Екатерины Афанасьевны, Жуковский вызвался
давать уроки ее дочерям и обучать их наукам, которые были ему известны, и тем,
какие он еще намеревался сам изучить. Дело не обошлось без составления