по принятому обычаю, почтили поэта тостом, и он также отдал долг этому
обычаю. Но когда почтеннейший ветеран между профессорами, 80-летний Эверс,
профессор богословия, вздумал с ним пить братство, "то я, -- пишет Жуковский к
Авдотье Петровне Елагиной из Петербурга 18-го сентября 1815 года, -- был
тронут до глубины души и от всей души поцеловал братскую руку. На другой
день после студентского праздника отправился я с Воейковым, с Сашей и Машей
в коляске за город. Солнце заходило самым прекрасным образом, и я вспомнил об
Эверсе и о завещании Эверса. Я часто любовался этим стариком, который всякий
вечер ходил на гору смотреть на захождение солнца. Заходящее солнце в
присутствии старца, которого жизнь была святая, есть что-то величественное,
есть самое лучшее зрелище на свете. Мой добрый шептун принял образ
добродетельного старика и утешил меня в этом виде. Я написал стихи "К старцу
Эверсу", которые вскоре пришлю и вам. Они должны быть дерптские повторения
моего "Теона и Эсхина". В обоих много для меня добра".
Этими словами объясняется происхождение послания "К старцу
Эверсу"24 и то, почему во второй половине этого стихотворения Жуковский
говорит:
Я зрел вчера: сходя на край небес,
Как Божество, нас солнце покидало -- и пр.
Кому неизвестны обстоятельства и невеселое настроение духа
Жуковского, тот не поймет, отчего он мог сказать:
Вступая в круг счастливцев молодых,
Я мыслил там -- на миг товарищ их --
С веселыми весельем поделиться
И юношей блаженством насладиться.
Но в сем кругу меня мой гений ждал:
Там Эверс мне на братство руку дал...
Благодарю, хранитель-Провиденье!
Могу ль забыть священное мгновенье,
Когда, мой брат, к руке твоей святой
Я прикоснуть дерзнул уста с лобзаньем,
Когда стоял ты, старец, предо мной
С отеческим мне счастия желаньем!..
Немудрено, что мы, свидетели этой трогательной встречи знаменитого
русского поэта с почтенным дерптским профессором, с восторгом пожали руки
нашему дерптскому гостю и считали его с тех пор и нашим братом; немудрено
также, что он сохранил по смерть доброе расположение к дерптскому обычаю и
даже советовал многим землякам своим учиться в Дерптском университете. Но
лучше всего то, что, поживя в Дерпте, Жуковский не сделался, однако, чуждым
своему родному языку и коренной России, как не сделались им чуждыми
впоследствии Языков, Соллогуб, Даль, Пирогов, Овсянников, Хрептович,
Киселев, Якубович и множество других русских, учившихся в Дерпте.
Такова была внешняя сторона дерптской жизни Жуковского. Зато
невесела была внутренняя, душевная, сторона его тогдашней жизни. Это мы
узнаем из многих писем к Авдотье и Анне Петровнам. Екатерина Афанасьевна,
как уже сказано, не хотела, чтоб он оставался в Дерпте. Жуковский, пожертвовав
своим счастием и всею правдой обещавшись быть ей братом, а детям ее верным
отцом, надеялся приобрести ее доверие к его нравственным правилам и
обещаниям; но в этом-то он и ошибся! Воейков, поступки которого, как уже было
видно и прежде, не обнаруживали в нем доброго семьянина, все-таки пользовался
расположением тещи, потому что потакал ее предрассудкам. "Его я совершенно
вычеркнул из всех моих расчетов", -- пишет Жуковский. "Будучи товарищем и
родным Маши, я мог бы и его любить, как Сашина мужа; теперь же он для меня
не существует". Екатерина Афанасьевна не оценила вполне высокой добродетели
ни Жуковского, ни дочери своей, этого ангела кротости и любви! Обоим она
показала недоверчивость и тем глубоко их оскорбила. Некоторые весьма
почтенные лица из высшего духовенства продолжали словесно и письменно
уверять Екатерину Афанасьевну, что нет препятствия к исполнению желаний
Жуковского; но, несмотря на то, Екатерина Афанасьевна повторяла дочери, что
совесть матери не позволяет ей нарушить церковный устав, и, как ангел
добродетели, дочь покорилась воле матери. <...>
Жуковский получил назначение быть чтецом у государыни Марии
Федоровны. Павловск в то время был средоточием лучших писателей наших.
Карамзин, Крылов, Дмитриев, Нелединский-Мелецкий, Гнедич, Жуковский --
являлись на вечерних беседах августейшей покровительницы отечественных
талантов. Кроме того, нередко приглашаемы были в Павловск Клингер, Шторх,
Вилламов, Аделунг. Но Жуковский, живя у своего задушевного друга Блудова и
несмотря на самый милостивый прием у государыни, все-таки писал на родину:
"Мое теперь -- хуже прежнего. Здешняя жизнь мне тяжела, и я не знаю,
когда отсюда вырвусь. Все, меня окружающее, ничтожно, или я сам ничто,
потому что у меня ни к чему не лежит сердце, и рука не подымается взяться за
перо, чтоб описывать то, что мне как чужое. И воображение побледнело, поэзия
от меня отворотилась. Не знаю, когда она опять на меня взглянет. Думаю, что она
бродит теперь или около Васьковской горы, или у Гремячего, или же в какой-
нибудь долбинской роще, несмотря на снег и холод. Когда-то я начну ее там
отыскивать? А здесь она откликается редко, да и то осиплым голосом.
О Дерпте не хочу писать ни слова. Но когда же удастся говорить? Авось!..
Все еще авось! Если рассказывать, то хоть забавное. Здесь есть автор князь
Шаховской. Известно, что авторы не охотники до авторов. И он поэтому не
охотник до меня. Вздумал он написать комедию и в этой комедии смеяться надо
мною. Друзья за меня вступились. Дашков напечатал жестокое письмо к новому
Аристофану. Блудов написал презабавную сатиру, а Вяземский разразился
эпиграммами. Теперь страшная война на Парнасе. Около меня дерутся за меня, а я
молчу, да лучше было бы, когда бы и все молчали. Город разделился на две
партии, и французские волнения забыты при шуме парнасской бури".
Но литературная война, о которой упоминает Жуковский, началась ранее
времени этого письма и продолжалась еще много лет позже его. Это была борьба
между представителями старых литературных преданий, славянофилами, и духом
литературной новизны. Новизна, которая вызвала борьбу, состояла в
сентиментальном направлении Карамзина, в романтизме Жуковского и в
оживлении слога, произведенном школою Карамзина и его последователей. <...>
В противоположность славянофилам последователи Карамзина были по
большей части молодые и очень даровитые люди, с современным образованием.
Что они были добрыми патриотами, это они несомненно доказали в
Отечественную войну, в которой приняли живое участие и которая на время
прервала литературные распри; но кончилась война, и литературная распря
возникла пуще прежнего. Мы видели, что Жуковский уже в молодости
подружился со всеми жаркими защитниками и поклонниками Карамзина.
Стихотворения его с восторгом были приняты повсюду. Шишковисты именно на
него и обратили свой гнев. Один из самых рьяных представителей партии
славянофилов, князь А. А. Шаховской, вывел его на сцену в комедии "Урок
кокеткам, или Липецкие воды", подражание французской пьесе "La Coquette"
{"Кокетка" (фр.).}. В числе карикатурных лиц этой комедии выставлен был
жалкий балладник Фиалкин: это был явный намек на Жуковского и его стихи.
<...>
При первом представлении этой комедии в Петербурге на Малом театре,
23-го сентября 1815 года, присутствовали Жуковский и все друзья его, потому что
знали уже о нападках Шаховского на нашего "балладника". Тут-то и решено было