поэтом из сборника Гримм: "Кот в сапогах". Но в то же время он перевел из того
же собрания и третью сказку: "Тюльпанное дерево", содержание которой
отличается грустным характером. Зная, что у Жуковского стихи всегда были
отражением душевного его состояния, мы должны думать, что уже тогда грусть
начала вкрадываться в его душу, несмотря на радость семейной жизни. <...>
Чувства, которые доныне Жуковский выражал радостными и
непринужденными словами и даже гимнами ко Всевышнему, заглушаются пред
каким-то неведомым, таинственным страхом. Весьма разительно для нас
повторение одного и того же слова в приведенном письме: верить, верить, верить!
64 Нас глубоко трогает пламенная вера Жуковского; но нельзя не признать, что в
то время, о котором мы говорим, наш друг стал уже выходить из границ тех
верований, которые он питал прежде, В статье "Нечто о привидениях",
напечатанной после смерти его, он с любовью рассказывает о тех случаях, когда
кому-нибудь грезилось видеть наяву или слышать сверхъестественные вещи. Про
себя и жену он сообщает подобные случаи, доказывающие усиленную в обоих
нервную восприимчивость. <...>
К счастью, Жуковский не вполне предавался подобным странностям. Он
продолжал заниматься своими литературными работами, уединяясь в своем
кабинете, в котором, казалось, переносился в прежнюю атмосферу своей
душевной жизни. Он читал переводы произведений древнеиндийской литературы,
сделанные Рюккертом и Боппом, и задумал переложить на русский язык одну из
индийских повестей для поднесения великой княжне Александре Николаевне. Эту
повесть, называемую "Наль и Дамаянти", он кончил в начале 1842 года. После
того он принялся за перевод "Одиссеи". В ноябре 1842 года у него родилась дочь, и этим событием, действительно, довершилось семейное счастье нашего друга.
Но почти всю осень и часть зимы он, жена его и сам Рейтерн были больны, и это,
конечно, было объяснено некоторыми лицами из их круга как посылаемое свыше
испытание за грехи. Наконец весною 1843 года больные выздоровели, и
Жуковский послал к великой Александре Николаевне переписанную набело и
исправленную рукопись повести "Наль и Дамаянти" с пояснением, в котором он в
ряду сновидений вспоминает все фазисы им пережитой жизни. <...>
Жуковский рассказал индийскую повесть гекзаметром, но не
гомеровским, а сказочным, о котором говорил, что этот гекзаметр, будучи
совершенно отличным от гомеровского, "должен составлять средину между
стихами и прозою, то есть, не быв прозаическими стихами, быть, однако, столь же
простым и ясным, как проза, так, чтобы рассказ, несмотря на затруднение метра,
лился как простая, непринужденная речь. Я теперь с рифмою простился. Она, я
согласен, дает особенную прелесть стихам, но мне она не под лета... Она модница,
нарядница, прелестница, и мне пришлось бы худо от ее причуд. Я угождал ей до
сих пор, как любовник, часто весьма неловкий; около нее толпится теперь
множество обожателей, вдохновенных молодостью; с иными она кокетствует, а
других бешено любит (особенно Языкова). Куда мне за ними?" <...>
На дороге в Эмс, где Жуковскому с женою назначено было пробыть три
недели, он встретился с Гоголем, который и проводил их туда. Из Рима, где
Гоголь провел зиму 1842--1843 года, он пишет опять к Жуковскому: "Где хотите
провести лето? Уведомьте меня об этом, чтоб я мог найти вас и не разминуться с
вами. Мне теперь нужно с вами увидеться: душа моя требует этого". Не получив
ответа на эту просьбу, Гоголь в марте 1843 года повторяет: "Желание вас видеть
стало во мне еще сильнее". Наконец ему удалось поселиться в Дюссельдорфе и
провести осень и часть зимы 1843 года с Жуковским. Из многих писем Гоголя
видно, как сильно занимали его религиозные вопросы. И притом он не
довольствовался тем, что сам питал в себе религиозное направление; он хотел
сообщить его и другим. Около этого времени он поручает С. П. Шевыреву купить
четыре экземпляра "Подражания Христу" Фомы Кемпийского, один для себя, а
другие -- для М. П. Погодина, С. Т. Аксакова и H. M. Языкова. Живописцу А. А.
Иванову он пишет: "Вы еще далеко не христианин, хотя и замыслили картину на
прославление Христа и христианства". Одной даме он советует читать "Élévation sur les mystères de la religion chrétienne" и "Traité de la concupiscence"
{"Восхождение к таинствам христианской религии", "Трактат о вожделении"
(фр.).} Боссюэ и т. п. Близость такого тревожно настроенного, самим собою
недовольного человека не могла не иметь влияния на душу Жуковского, в
котором сношения с дюссельдорфскими кружками и без того уже возбудили
желание сделать проверку своим религиозным убеждениям. Притом же жена
Жуковского опять захворала расстройством нервов и для лечения поехала в Эмс.
Вот стечение тех обстоятельств, которые стали тревожить ясную душу
Жуковского. <...>
Гоголь сам предавался чрезвычайной хандре; тревожное, нервическое
беспокойство и разные признаки общего расстройства его организма стали до
того сильны, что доктор Копп посоветовал ему сделать небольшое путешествие --
настоящее средство для таких больных, которые только расстраивали друг друга
взаимными религиозными утешениями. В начале января 1845 года Гоголь поехал
в Париж; здесь в скором времени он получил известие о рождении сына у
Жуковского. В ответ на это уведомление Гоголь поспешил подать счастливому
отцу совет молить у Бога о ниспосланий сил быть ему благодарным. Но радостное
семейное событие и без того наполняло душу Жуковского умилением и теплым
религиозным чувством. Жуковский и без того был благодарен! Он говорил о
своем счастии во всех письмах. <...>
Жуковскому советовали в то время возвратиться с семейством на родину;
он согласился было, обрадовался мысли быть опять вместе со своими и тотчас же,
в июне 1845 года, прислал мне доверенность для того, чтобы получить, по
приложенному реестру, вещи его, хранившиеся в Мраморном дворце. Но вышло
иначе: он остался во Франкфурте, где, как и в Дюссельдорфе, дом его сделался
средоточием всех людей, отличавшихся умом и образованностью, и где часто
навещали его русские путешественники. Жуковский жил открыто, даже
роскошно, и это не очень нравилось некоторым членам семейного круга; но друг
наш имел на то свои причины и слушался советов своего домашнего врача.
Комнаты его двухэтажного дома, согретые русскими печами, были наполнены
мебелью и книжными шкапами и украшены бюстами царского семейства,
антиками и картинами. Он держал экипаж и заботился о туалете своей жены. <...>
Мы часто видели в жизни Жуковского -- чем сильнее какая-нибудь мечта
тревожила его душу, тем ярче она олицетворялась в его стихотворениях, а потому
и в настоящем случае мы решаемся на следующее предположение: нам кажется,
что изображенное яркими красками беспокойство капитана Боппа65 указывает на
душевное настроение самого автора. Человек истинно добродетельный и с
детства пламенно преданный вере на старости, под пиетическим влиянием
окружавшей его среды, был доведен до душевного аскетизма и до такой степени
поддался было этому учению, что диалектическими усилиями старался доказать
своим друзьям, которые упрекали его в унылости духа, что его меланхолия не
есть меланхолия и что у христианина "уныние образует животворную скорбь66,
которая есть для души источник самобытной и победоносной деятельности". При
таком настроении и при усиливающихся телесных недугах Жуковскому