состоялся70, а маститый поэт препроводил к Уварову рукопись своей "Одиссеи" с

письмом71 и с благодарностью за такую заботливость "о старом своем

сослуживце под знаменами "Арзамаса".

Кроме "Одиссеи" Жуковский возобновил свои труды и над начатою им

обработкою "Рустема и Зораба". Повесть эта заимствована Рюккертом из

царственной книги Ирана "Шах-Намэ"; Жуковский воспользовался Рюккертовым

переложением. Его, видимо, занимал образ Зораба, сына иранца от матери-

туранки. В жилах нашего поэта тоже текла туранская кровь.

"Эта поэма не есть чисто персидская, -- писал он ко мне. -- Все лучшее в

поэме принадлежит Рюккерту. Мой перевод не только вольный, но своевольный:

я много выбросил и многое прибавил. Прибавил именно то, что тебя ввело в

недоумение: явление девы ночью к телу Зораба. Но ты ошибся, приняв эту деву

телесную за дух бесплотный. Это не умершая Темина, а живая Гурдаферид,

которая пророчила Зорабу его безвременную смерть и обещала плакать по нем, и

исполнила свое обещание. Он, умирая, на это надеялся, а она, как будто

почувствовала вдали его желание, принесла ему свои слезы: сердце сердцу весть

подает.

И эпизод прощания с конем принадлежит мне. Я очень рад, что тебе

пришлась эта поэма по сердцу; это была для меня усладительная работа".

И действительно, приятно было слышать в этой поэме отголосок прежнего

романтизма Жуковского. Как будто украдкою взял он из прежних своих

произведений вышеупомянутые два эпизода, из которых первый напоминает

сходный эпизод в "Песни барда над гробом славян-победителей", а другой -- в

балладе "Ахилл". Но в последней повести Жуковского явление таинственной

девы у гроба и прощание старика отца с конем умершего сына делают особенно

трогательное впечатление на читателя, знающего, в каком смущении сердца поэт

писал эти стихи.

Как тяжелые стихи немецкого "Наля" превратились под рукою

Жуковского в плавно текущие гекзаметры, так и вместо вялого шестистопного

стиха Рюккертова "Рустема" русский поэт избрал для своей повести

четырехстопный ямб без рифмы, а в иных местах, смотря по содержанию поэмы

(например, в письме оторопевшего от приближения туранских войск к Белому

Замку защитника крепости Гездехема), употреблял и живой трехстопный ямб.

Вообще изложение у Жуковского сокращеннее, события следуют быстрее одно за

другим, выключены некоторые эпизоды, ничего не прибавлявшие к развитию

действия. <...>

В прежнее время Жуковский был поэтом совершенно по влечению сердца

и высказывал в стихах лишь то, что занимало его душу:

Мне рок судил --

Творца, друзей, любовь и счастье воспевать.

Так! Петь есть мой удел72.

Но при переводе "Одиссеи" перед глазами его мерцала совсем другая

цель. Он употребил для ее достижения целые годы и достиг ее счастливо. Ни о

каком своем труде не говорил и не переписывался он так пространно и со

столькими лицами, как об "Одиссее". Он не знал греческого языка, по крайней

мере в такой степени, чтобы читать свободно самый подлинник. Гомер был ему

известен по немецким, французским и английским переводам. По русскому

переложению Гнедича познакомился он с "Илиадою", а некоторые эпизоды ее

переводил и сам уже прежде 1829 года73. На перевод "Одиссеи" смотрел он как

на высшую задачу своей поэтической деятельности и притом хотел потешить себя

на просторе поэтическою болтовней. Дюссельдорфский профессор Грасгоф, по

просьбе Жуковского, переписал "Одиссею" и под каждым греческим словом

поставил немецкое слово, а под каждым немецким грамматический смысл

подлинного. "Таким образом, -- пишет Жуковский, -- я мог иметь перед собою

весь буквальный смысл "Одиссеи" и иметь перед глазами порядок слов. В этом

хаотически верном переводе, недоступном читателю, были собраны передо мною

все материалы здания: недоставало только красоты, стройности и гармонии. Мне

надлежало из данного нестройного выгадывать скрывающееся в нем стройное,

чутьем поэтическим отыскивать красоту в безобразии и творить гармонию из

звуков, терзающих ухо, и все это не во вред, а с верным сохранением древней

физиономии оригинала. В этом отношении и переводной может назваться

произведением оригинальным"74. На такую обработку, какая обозначена в этих

строках, Жуковский был всего более способен. Везде в переложении "Одиссеи"

он старался сохранить простой сказочный язык, избегая важности славяно-

русских оборотов, и по возможности соглашал обороты русского языка с

выражениями оригинала. При семилетнем заботливом труде над переводом, при

совещаниях со сведущими эллинистами Жуковский значительно освоился с

Гомером; и собственное его поэтическое чутье руководило им в понимании

древнего певца гораздо лучше, нежели одно глубокое знание греческого языка --

многими филологами. Передавая на русский язык девственную поэзию Гомера и

гармонию его речи, наш поэт должен был проникать прямо в самый гений

Гомера, не находя себе посредника в языке его. Само собою разумеется, что он не

имел в виду похвастать перед публикою знанием языка ему чуждого, но этот

совестливый, долговременный и тяжелый труд совершен был с полным

самоотвержением, чисто ради одной прелести труда. Жуковский хотел пересадить

пышный цвет древнего греческого вдохновения на русскую почву, как прежде он

поступал с творчеством Древней Индии, переложив "Наля и Дамаянти". <...> Жуковский был чрезвычайно благодарен всякому, кто хотя немного

интересовался его "Одиссеей". <...>

Пришла весна 1851 года. Жуковский стал приготовляться к переезду в

Россию и, между прочим, поручил мне заказать мебель к его приезду в Дерпт.

"Еще я должен предупредить тебя, -- прибавляет он при этом, -- что я

скалю зубы на тот высокий стол, который ты купил у меня при отъезде. Если он

существует, то ты должен будешь его мне перепродать; он столько времени

служил мне, столько моих стихов вынес на хребте своем! Потом, перешед в твою

службу, приобрел для меня особенную значительность. Мне будет весело

возвратиться к старому другу, если только он существует. Я начал переводить

"Илиаду" и перевел уже первую песнь и половину второй, и если бы так пошло,

то весьма вероятно, что я кончил бы всю поэму (которую гораздо легче

переводить, нежели "Одиссею") к моему отъезду в Россию. Но я должен был

пожертвовать трудом поэтическим труду должностному. С облаков поэта я

опустился на смиренный стул педагога, и теперь в моих руках не лира, а детская

указка. Я сделался учителем моей девчонки, и это дело усладительнее всякой

поэзии. Но я еще не учу ее порядком, а мы только приготовляемся к учению без

принуждения; еще идет у нас учебная гимнастика. Зато и сам про себя готовлюсь

к будущему систематическому домашнему преподаванию, то есть по особенной,

практической, уморазвивательной методе составляю курс предварительного

учения. Думаю, что эта метода будет иметь желаемый успех, сколько могу судить

уже несколько и по опыту. Но собрать и привести в порядок все материалы, что

необходимо нужно прежде начала курса, стоит большого труда, тем более что уже

мне и глаза, и руки, и ноги служат не по-прежнему. Этот-то труд берет все мое

время. Но я не отказываюсь от "Илиады", и легко может случиться, что

нынешнею зимою ты будешь читать каждую песнь "Илиады", по мере ее


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: