окончания, и мне приготовлять свои на нее замечания, по которым буду с
смиренною покорностию делать свои поправки. Я уверен тоже, что, если Бог
продлит жизни, ты мне поможешь и курс мой учебный привести в большее
совершенство и что он пригодится если не старшим из семи твоих крикунов, то по
крайней мере последним четырем. Об этом поговорим при свидании. Помоги Бог
нам возвратиться на родину!" <...>
Жуковский так торопился возвратиться в Россию, что отложил даже
купание в Остенде и хотел поспешить из Баден-Бадена, через Дрезден,
Кенигсберг, Ригу, скорее в Дерпт, где поручил мне непременно нанять квартиру;
ему особенно нравилось известное Карлово. "Карлово, -- пишет он мне в
приписке, -- было бы весьма мне по сердцу; я этот дом знаю... но злой дух, злой
дух!" И слова "злой дух" были последними, которые он писал ко мне твердою
рукою, чернилами и пером. Он занемог воспалением глаз, заключившим его на
десять месяцев в темную комнату. Русского Гомера постигла та же судьба, какая
поразила певца Гомера Греции, бюст которого с незрящими очами стоял в
кабинете нашего друга. Правда, с помощью какой-то машинки Жуковский писал
кое-какие коротенькие письма, но вообще с того времени он завел обычай
диктовать своему секретарю. Он жаловался, что все его работы, и поэтические, и
педагогические, как будто разбиты параличом; особенно жаль ему было
педагогических: "Остался бы, -- пишет он, -- для пользы русских семейств
практический, весьма уморазвивающий курс первоначального учения, который
солидно бы приготовил к переходу в высшую инстанцию ученья. Но план мой
объемлет много, а время между тем летит, работа же по своей натуре тянется
медленно; глаза и силы телесные отказываются служить, и я при самом начале
постройки вижу себя посреди печальных развалин".
При всем том он принялся писать еще свою "лебединую песнь" и избрал
сюжетом известную легенду о "Вечном Жиде". Более десяти лет тому назад ему
пришла в голову первая мысль обработать этот сюжет, и он написал первые
тридцать стихов. Теперь в затворничестве своем он приступил к осуществлению
этого труда. "Предмет имеет гигантский объем, -- пишет он к Авдотье Петровне
Елагиной, -- дай Бог, чтоб я выразил во всей полноте то, что в некоторые светлые
минуты представляется душе моей: если из моего гиганта выйдет карлик, то я не
пущу его в свет". Осенью 1851 года половина поэмы была написана, и Жуковский
был доволен ею; но вдруг работа остановилась вследствие упадка физических его
сил. Несмотря на то, он не покидал мысли возвратиться в Россию, хотя бы
будущею весною. "В Дерпте, -- писал он ко мне, -- если Бог позволит туда
переселиться, начнется последний период страннической моей жизни, который,
вероятно, сольется с твоим: мы оба, каждый своею дорогою, пустились в
житейский путь из Дерпта, который и в твоей, и в моей судьбе играет
значительную роль; и вот теперь большим обходом возвращаемся на пункт
отбытия, чтобы на нем до конца остаться. У нас же там запасено и место
бессменной квартиры, налево от большой дороги, когда едешь из Дерпта в
Петербург". <...>
Одиссей Гомера возвратился в свою Итаку после двадцатилетнего
странствования, наш певец "Эоловой арфы", "Людмилы" и "Светланы", наш
вдохновенный певец 1812 года не увидел вновь своей родины: он замолк в краю
чужом 12/24 апреля 1852 года...
Бренные останки Жуковского были сперва поставлены в склепе, на
загородном Баденском кладбище; в августе того же года старый слуга поэта,
Даниил Гольдберг, отвез их, через Любек, на пароходе, в Петербург, и по воле
императора Николая они преданы земле в Александро-Невской Лавре, рядом с
могилою Карамзина. Вдова Жуковского, Елизавета Алексеевна, осталась еще за
границею до июня 1853 года, когда она приехала в Петербург с обоими детьми.
Вскоре после того семья покойного поэта поселилась в Москве, и здесь Елизавета
Алексеевна, приняв православие, скончалась в 1856 году. Единственный сын
поэта, Павел Васильевич Жуковский, посвятивший себя искусству живописи,
долгое время проживал в Париже, откуда переселился в Италию, где и проживает
по настоящее время.
Я обязан одной почтенной особе сообщением копии с прощального
письма Жуковского к жене, писанного или продиктованного им незадолго до
смерти:
"Прежде всего из глубины моей души благодарю тебя за то, что ты
пожелала стать моею женою; время, которое я провел в нашем союзе, было
счастливейшим и лучшим в моей жизни. Несмотря на многие грустные минуты,
происшедшие от внешних причин или от нас самих -- и от которых не может быть
свободна ничья жизнь, ибо они служат для нее благодетельным испытанием, -- я с
тобою наслаждался жизнью, в полном смысле этого слова; я лучше понял ее цену
и становился все тверже в стремлении к ее цели, которая состоит не в чем ином,
как в том, чтобы научиться повиноваться воле Господней. Этим я обязан тебе,
прими же мою благодарность и вместе с тем уверение, что я любил тебя как
лучшее сокровище души моей. Ты будешь плакать, что лишилась меня, но не
приходи в отчаяние: "любовь так же сильна, как и смерть". Нет разлуки в царстве
Божием. Я верю, что буду связан с тобою теснее, чем до смерти. В этой
уверенности, дабы не смутить мира моей души, не тревожься, сохраняй мир в
душе своей, и ее радости и горе будут принадлежать мне более, чем в земной
жизни.
Полагайся на Бога и заботься о наших детях; в их сердцах я завещаю тебе
свое, -- прочее же в руке Божией. Благословляю тебя, думай обо мне без печали и
в разлуке со мною утешай себя мыслью, что я с тобою ежеминутно и делю с
тобою все, что происходит в твоей душе. Ж." {Подлинник письма -- по-
французски. -- (Ред.)} <...>
Мы уже говорили, что Жуковский любил употреблять в разговорах и
письмах это изречение и повторял его часто, хотя в несколько измененном виде:
"Всё в жизни есть средство" -- то к прекрасному, то к добру, то к счастию, то к
великому. Мало-помалу он пришел к убеждению, что надобно исключить из этого
афоризма слово "радость" и под словом "всё" разуметь горесть, указав желанною
целью жизни не только веру, но и терпение. За несколько часов перед смертью он
подозвал к себе маленькую дочь свою и сказал ей: "Поди скажи матери, что я
нахожусь в ковчеге и высылаю ей первого голубя: это моя вера; другой голубь
мой -- это терпение". Уже поздно вечером он сказал теще своей: "Теперь остается
только материальная борьба, душа уже готова!" Это были его последние слова75.
<...>
Если внимательно рассмотреть всю поэтическую деятельность
Жуковского, то нельзя не прийти к заключению, что он был преимущественно
поэтом личного чувства и, даже принимаясь за переводы с иностранных поэтов,
он выбирал те произведения, которые подходили к душевному его состоянию в
данный момент, и зачастую видоизменял содержание, согласуя его с тем, что сам
пережил. Схватывать явления жизни он не умел и мог произносить суждение
лишь там, где дело касалось искусства или прекрасного в природе. Жуковский не
обладал ни знанием людей, ни практическою мудростью. В деяниях людей он
инстинктивно угадывал сторону добра. При чрезвычайной доброте и благодушии
поэт деятельно не противодействовал злу, не выходил борцом против него, а
сторонился и как будто не замечал его. Презрение к недобрым людям он выражал
тем, что как будто не знал о их существовании.
Встречаясь с людьми, мало придававшими значения церковности, но в то