влияние Достоевского не ограничивалось мной; им увлеклись еще три товарища: Бекетов, Витковский и Бережецкий; {13} образовался, таким образом, кружок, который держался особо и сходился, как только выпадала свободная минута.

Любовь к чтению сменила у меня на время страсть к рисованию, которым я

усердно занимался до того времени. Читалось без разбору все, что ни попадало

под руку и что тайком приносилось в училище. Раз, помню, я имел даже терпение

прочесть до конца всего "Josselin", скучнейшую и длиннейшую поэму Ламартина, и не менее скучный переводный английский роман "La Mapelle d'Dayton".

Описание жизни знаменитых живописцев, помещенное в одном из сочинений

Карамзина и, привело меня в восторг. Я вступал в горячий спор с Достоевским, доказывая, что Рафаэль Санцио значит Рафаэль святой, так прозванный за его

великие творения; Достоевский доказывал, что Санцио обозначает только

фамилию художника, с чем я никак не хотел согласиться. Воображение, более и

более увлекаемое чтением, не могло им ограничиться.

86

После чтения пьесы Шиллера "Разбойники" я тотчас же принялся

сочинять пьесу из итальянских нравов; прежде всего я позаботился приискать

название: "Замок Морвено". Написав первую сцену, я тут же остановился; с одной

стороны, помешало бессилие воображения, с другой - неуменье выражать на

русском языке то, что хотелось.

Чтение и мысли, которые оно пробуждало, не только мешали мне следить

за уроками, но заметно охлаждали к классным занятиям. Достоевский, сколько

помнится, учился также неважно; он приневоливал себя с тем, чтобы окончить

курс и переходить из класса в класс без задержки. Последнее не удалось ему, однако ж; при переходе в один из классов он не выдержал экзамена и должен был

в нем остаться еще год; неудача эта потрясла его совершенно; он сделался болен и

пролежал несколько времени в лазарете {15} <...>.

Около этого времени в иностранных книжных магазинах стали во

множестве появляться небольшие книжки под общим названием "Физиологии"; каждая книжка заключала описание какого-нибудь типа парижской жизни.

Родоначальником такого рода описаний служило известное парижское издание:

"Французы, описанные сами собою" {16}. <...> У нас тотчас же явились

подражатели.

Некрасову, практический ум которого был всегда настороже, пришла

мысль начать также издавать что-нибудь в этом роде; он придумал издание в

нескольких книжках: "Физиология Петербурга". Сюда, кроме типов, должны

были войти бытовые сцены и очерки из петербургской уличной и домашней

жизни. Некрасов обратился ко мне, прося написать для первого тома один из

таких очерков. <...>

Попав на мысль описать быт шарманщиков, я с горячностью принялся за

исполнение. <...>

Около этого времени я случайно встретился на улице с Достоевским,

вышедшим из училища и успевшим уже переменить военную форму на статское

платье {17}. Я с радостным восклицанием бросился обнимать его. Достоевский

также мне обрадовался, но в его приеме заметна была некоторая сдержанность.

При всей теплоте, даже горячности сердца, он еще в училище, в нашем тесном, почти детском кружке, отличался не свойственною возрасту сосредоточенностью

и скрытностью, не любил особенно громких, выразительных изъявлений чувств.

Радость моя при неожиданной встрече была слишком велика и искрения, чтобы

пришла мне мысль обидеться его внешнею холодностью. Я немедленно с

воодушевлением рассказал ему о моих литературных знакомствах и попытках и

просил сейчас же зайти ко мне, обещая прочесть ему теперешнюю мою работу, на

что он охотно согласился.

Он, по-видимому, остался доволен моим очерком, хотя и не

распространялся в излишни похвалах; ему не понравилось только одно

выражение в главе "Публика шарманщика". У меня было написано так: когда

шарманка перестает играть, чиновник из окна бросает пятак, который падает к

ногам шарманщика. "Не то, не то, - раздраженно заговорил вдруг Достоевский, -

совсем не то! У тебя выходит слишком сухо: пятак упал к ногам... Надо было

сказать: пятак упал на мостовую, звеня и подпрыгивая..." Замечание это - помню

87

очень хорошо - было для меня целым откровением. Да, действительно: звеня и

подпрыгивая выходит гораздо живописнее, дорисовывает движение.

Художественное чувство было в моей натуре; выражение: пятак упал не просто, а

звеня и подпрыгивая, - этих двух слов было для меня довольно, чтобы понять

разницу между сухим выражением и живым, художественно-литературным

приемом {18}. <...>

В течение этого времени я чаще и чаще виделся с Достоевским.

Кончилось тем, что мы согласились жить вместе, каждый на свой счет {19}.

Матушка посылала мне ежемесячно пятьдесят рублей; Достоевский получал от

родных из Москвы почти столько же. По тогдашнему времени, денег этих было

бы за глаза для двух молодых людей; но деньги у нас не держались и расходились

обыкновенно в первые две недели; остальные две недели часто приходилось

продовольствоваться булками н ячменным кофеем, который тут же подле

покупали мы в доме Фридерикса. Дом, где мы жили, находился на углу

Владимирской и Графского переулка; квартира состояла из кухни и двух комнат с

тремя окнами, выходившими в Графский переулок; последнюю комнату занимал

Достоевский, ближайшую к двери - я. Прислуги у нас не было, самовар ставили

мы сами, за булками и другими припасами также отправлялись сами.

Когда я стал жить с Достоевским, он только что кончил перевод романа

Бальзака "Евгения Гранде". Бальзак был любимым нашим писателем; говорю

"нашим" потому, что оба мы одинаково им зачитывались, считая его неизмеримо

выше всех французских писателей. Не знаю, как потом думал Достоевский, но я

до сих пор остался верен прежнему мнению и часто перечитываю некоторые из

творений Бальзака. Не могу припомнить, каким образом, через кого перевод

"Евгении Гранде" попал в журнал "Библиотека для чтения"; {20} помню только, когда книга журнала попала к нам в руки, Достоевский глубоко огорчился, и было

от чего: "Евгения Гранде" явилась едва ли не на треть в сокращенном виде против

подлинника. Но таков уж, говорили, был обычай у Сенковского, редактора

"Библиотеки для чтения". Он поступал так же бесцеремонно с оригинальными

произведениями авторов. Последние были настолько смирны, что молчали, лишь

бы добиться счастья видеть свою рукопись и свое имя в печати.

Увлечение Бальзаком было причиной, что Белинский, к которому в

первый раз повел меня Некрасов, сделал на меня впечатление обратное тому, какое я ожидал. Настроенный Некрасовым, я ждал, как счастья, видеть

Белинского; я переступал его порог робко, с волнением, заблаговременно

обдумывая выражения, с какими я выскажу ему мою любовь к знаменитому

французскому писателю. Но едва я успел коснуться, что сожитель мой, имя

которого никому не было тогда известно, перевел "Евгению Гранде", Белинский

разразился против общего нашего кумира жесточайшею бранью, назвал его

мещанским писателем, сказал, что, если бы только попала ему в руки эта

"Евгения Гранде", он на каждой странице доказал бы всю пошлость этого

сочинения {21}. Я был до того озадачен, что забыл все, что готовился сказать, входя к Белинскому; я положительно растерялся и вышел от него как

ошпаренный, негодуя против себя еще больше, чем против Белинского. Не знаю, 88

что он обо мне подумал; он, вероятно, смотрел на меня как на мальчишку, не

умевшего двух слов сказать в защиту своего мнения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: