Чернышевский и Г. Е. Благосветлов, тогда еще студенты, и преподаватель
119
русской словесности в одной из столичных гимназий, а потом помощник
инспектора классов в Смольном монастыре, А. М. Печкин. На вечерах говорили
большею частию о литературе и европейских событиях. Те же молодые люди
бывали и у меня.
Однажды Печкин пришел ко мне утром и, между прочим, спросил, не
хочу ли я познакомиться с молодым начинающим поэтом, А. Н. Плещеевым.
Перед тем я только что прочел небольшую книжку его стихотворений, и мне
понравились в ней, с одной стороны, неподдельное чувство и простодушие, а с
другой - свежесть и юношеская пылкость мысли. Особенно обратили наше
внимание небольшие пьесы: "Поэту" и "Вперед" {4}. И могли ли, по тогдашнему
настроению молодежи, не увлекать такие строфы, как например:
Вперед! без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я.
Смелей! дадим друг другу руки
И вместе двинемся вперед,
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растет!
Разумеется, я ответил Печкину, что очень рад познакомиться с молодым
поэтом. И мы скоро сошлись. Плещеев стал ездить ко мне, а через несколько
времени пригласил к себе на приятельский вечер, говоря, что я найду у него
несколько хороших людей, с которыми ему хочется меня познакомить.
И действительно, я сошелся на этом вечере с людьми, о которых память
навсегда останется для меня дорогою. В числе других тут были: Порфирий
Иванович Ламанский, Сергей Федорович Дуров, гвардейские офицеры - Николай
Александрович Момбелли и Александр Иванович Пальм - и братья Достоевские, Михаил Михайлович и Федор Михайлович {5}. Вся эта молодежь была мне очень
симпатична. Особенно сошелся я с Достоевскими и Момбелли. Последний жил
тогда в Московских казармах, и у него тоже сходился кружок молодых людей.
Там я встретил еще несколько новых лиц и узнал, что в Петербурге есть более
обширный кружок М. В. Буташевича-Петрашевского, где на довольно
многолюдных сходках читаются речи политического и социального характера. Не
помню, кто именно предложил мне познакомиться с этим домом, но я отклонил
это не из опасения или равнодушия, а оттого, что сам Петрашевский, с которым я
незадолго перед тем встретился, показался мне не очень симпатичным по резкой
парадоксальности его взглядов и холодности ко всему русскому {6}.
Иначе отнесся я к предложению сблизиться с небольшим кружком С. Ф.
Дурова, который состоял, как узнал я, из людей, посещавших Петрашевского, но
не вполне согласных с его мнениями. Это была кучка молодежи более умеренной
{7}. Дуров жил тогда вместе с Пальмом и Алексеем Дмитриевичем Щелковым на
Гороховой улице, за Семеновским мостом. В небольшой квартире их собирался
120
уже несколько времени организованный кружок молодых военных и статских, и
так как хозяева были люди небогатые, а между тем гости сходились каждую
неделю и засиживались обыкновенно часов до трех ночи, то всеми делался
ежемесячный взнос на чай и ужин и на оплату взятого напрокат рояля.
Собирались обыкновенно по пятницам. Я вошел в этот кружок среди зимы и
посещал его регулярно до самого прекращения вечеров после ареста
Петрашевского и посещавших его лиц. Здесь, кроме тех, с кем я познакомился у
Плещеева и Момбелли, постоянно бывали Николай Александрович Спешнев и
Павел Николаевич Филиппов, оба люди очень образованные и милые.
О собраниях Петрашевского я знаю только по слухам. Что же касается
кружка Дурова, который я посещал постоянно и считал как бы своей дружеской
семьей, то могу сказать положительно, что в нем не было чисто революционных
замыслов, и сходки эти, не имевшие не только писаного устава, но и никакой
определенной программы, ни в каком случае нельзя было назвать тайным
обществом. В кружке получались только и передавались друг другу
недозволенные в тогдашнее время книги революционного и социального
содержания, да разговоры большею частию обращались на вопросы, которые не
могли тогда обсуждаться открыто. Больше всего занимал нас вопрос об
освобождении крестьян, и на вечерах постоянно рассуждали о том, какими
путями и когда может он разрешиться. Иные высказывали мнение, что ввиду
реакции, вызванной у нас революциями в Европе, правительство едва ли
приступит к решению этого дела и скорее следует ожидать движения снизу, чем
сверху. Другие, напротив, говорили, что народ наш не пойдет по следам
европейских революционеров и, не веруя в новую пугачевщину, будет терпеливо
ждать решения своей судьбы от верховной власти. В этом смысле с особенной
настойчивостью высказывался Ф. М. Достоевский. Я помню, как однажды, с
обычной своей энергией, он читал стихотворение Пушкина "Уединение" {8}. Как
теперь, слышу восторженный голос, каким он прочел заключительный куплет: Увижу ль, о друзья, народ не угнетенный
И рабство падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?
Когда при этом кто-то выразил сомнение в возможности освобождения
крестьян легальным путем, Ф. М. Достоевский резко возразил, что ни в какой
иной путь он не верит.
Другой предмет, на который также часто обращались беседы в нашем
кружке, была тогдашняя цензура. Нужно вспомнить, до каких крайностей
доходили в то время цензурные стеснения, какие ходили в обществе рассказы по
этому предмету и как умудрялись тогда писатели провести какую-нибудь смелую
мысль под вуалем целомудренной скромности, чтобы представить, в каком
смысле высказывалась в нашем кружке молодежь, горячо любившая литературу.
Это тем понятнее, что между нами были не только начинавшие литераторы, но и
такие, которые обратили уже на себя внимание публики, а роман Ф. М.
121
Достоевского "Бедные люди" обещал уже в авторе крупный талант. Разумеется, вопрос об отмене цензуры не находил у нас ни одного противника.
Толки о литературе происходили большею частию по поводу каких-
нибудь замечательных статей в тогдашних журналах, и особенно таких, которые
соответствовали направлению кружка. Но разговор обращался и на старых
писателей, причем высказывались мнения резкие и иногда довольно
односторонние и несправедливые. Однажды, я помню, речь зашла о Державине, и
кто-то заявил, что видит в нем скорее напыщенного ритора и низкопоклонного
панегириста, чем великого поэта, каким величали его современники и школьные
педанты. При этом Ф. М. Достоевский вскочил как ужаленный и закричал:
- Как? да разве у Державина не было поэтических, вдохновенных
порывов? Вот это разве не высокая поэзия?
И он прочел на память стихотворение "Властителям и судиям" с такою
силою, с таким восторженным чувством, что всех увлек своей декламацией и без
всяких комментарий поднял в общем мнении певца Фелицы {9}. В другой раз
читал он несколько стихотворений Пушкина и Виктора Гюго, сходных по
основной мысли или картинам, и при этом мастерски доказывал, насколько наш
поэт выше как художник.
В дуровском кружке было несколько жарких социалистов. Увлекаясь
гуманными утопиями европейских реформаторов, они видели в их учении начало
новой религии, долженствующей будто бы пересоздать человечество и устроить
общество на новых социальных началах. Все, что являлось нового по этому
предмету во французской литературе, постоянно получалось, распространялось и
обсуживалось на наших сходках. Толки о Нью-Ланарке Роберта Оуэна и об