друзьям. Этой же беспощадности хочу и для себя. Иначе
я написать и не смогу, да и не хочу, и не для чего.
Но, дорогой читатель, не в ваших интересах знать,
кто пишет и как он берет жизнь? Это необходимо в целях
«критических», необходимо, чтобы оценить удельный вес
рассказов пишущего. Может быть, мы и согласуем наши
интересы? Дайте мне поговорить и о с е б е , — так вы по
лучите возможность оценить мою повествовательную до
стоверность.
И еще вот что: я не буду притворяться и скромни
чать. В сущности, ведь всякий берущийся за перо тем
самым говорит, что он считает себя, свои мысли и чувст
ва интересными и значительными. Жизнь меня постави
ла, начиная с двадцатилетнего возраста, на второй план,
и я этот второй план охотно и отчетливо приняла почти
на двадцать лет. Потом, предоставленная сама себе, я
постепенно привыкла к самостоятельной мысли, то есть
вернулась к ранней моей молодости, когда с таким жаром
искала своих путей и в мысли и в искусстве. Теперь ме
жду мной и моей юностью нет разрыва, теперь вот тут,
за письменным столом, читает и пишет все та же, вер
нувшаяся из долгих странствий, но не забывшая, не по
терявшая огня, вынесенного из отчего дома, умудренная
жизнью, состарившаяся, но все та же Л. Д. М., что в
юношеских тетрадях Блока. Эта встреча с собой на скло
не лет — сладкая отрада. И я люблю себя за эту найден
ную молодую душу, и эта любовь будет сквозить во всем,
что пишу.
Да, я себя очень высоко ц е н ю , — с этим читателю при
дется примириться, если он хочет дочитать до конца;
иначе лучше будет бросить сразу. Я люблю себя, я себе
нравлюсь, я верю своему уму и своему вкусу. Только в
своем обществе я нахожу собеседника, который с долж
ным (с моей точки зрения) увлечением следует за мной
по всем извивам, которые находит моя мысль, восхища
ется теми неожиданностями, которые восхищают и ме
ня — активную, находящую их.
Дорогой читатель! Не бросайте в негодовании под стол
это наглое хвастовство. Тут есть пожива и для вас. Дело
137
я том, что теперь только, встав смело на ноги, позволив
себе и думать и чувствовать самостоятельно, я впервые
вижу, как напрасно я смирила и умалила свою мысль
перед миром идей Блока, перед его методами и его под
ходом к жизни. Иначе быть не могло, конечно! В огне
его духа, осветившего мне все с такою не соизмеримою со
мною силой, я потеряла самоуправление. Я верила в Бло
ка и не верила в себя, потеряла себя. Это было малоду
ш и е , — теперь я вижу. Теперь, когда я что-нибудь нахо
жу в своей душе, в своем уме, что мне нравится самой,
я прежде всего горестно восклицаю: «Зачем не могу я
отдать это Саше!» Я нахожу в себе вещи, которые ему
нравились бы, которые он хвалил бы, которые ему ино
гда могли бы служить опорой, так как в них есть твер
дость моего основного качества — неизбывный опти
мизм.
А оптимизм как раз то, чего так не хватало Блоку!
Да, в жизни я, как могла, стремилась оптимизмом своим
рассеивать мраки, которым с каким-то ожесточением так
охотно он отдавался. Но если бы я больше верила в себя!
Если бы я уже тогда начала культивировать свою мысль
и находить в ней отчетливые формы, я могла бы отдавать
ему не только отдохновительную свою веселость, но и
противоядие против мрака мыслей, мрака, принимаемого
им за долг перед собой, перед своим призванием поэта.
И тут и ошибка его, и самый мой большой в жизни
грех. В Блоке был такой же источник радости и света,
как и отчаяний и пессимизма. Я не посмела, не сумела
против них восстать, противопоставить свое, бороться.
Замешалось тут и трудное жизненное обстоятельство:
мать, на границе психической болезни, но близкая и лю
бимая, тянула Блока в этот мрак. Порвать их близость,
разъединить их — это<го> я не могла и по чисто женской
мелкой слабости: быть жестокой, «злоупотребить» моло
достью, здоровьем и силой — было бы безобразно, было
бы в глазах всех — злом. Я недостаточно в себя верила,
недостаточно зрело любила в то время Блока, чтобы не
убояться. И малодушно дала пребывать своему антаго
низму со свекровью в области мелких житейских неувя
зок. А я должна была вырвать Блока из патологических
настроений матери. Должна была это сделать. И не сде
лала. Из потери себя, из недостатка веры в себя.
Так вот теперь, когда мне остается только возмож
ность рассказать, когда уже все непоправимо, пусть буду
138
я говорить о себе с верой. Все равно, когда я пишу, я
как будто все это читаю ему. Я знаю, что ему нравится,
я несу ему то, что ему нужно. Читатель! За это вы долж
ны мне многое простить, ко многому прислушаться. Мо
жет быть, в этом смысл моих «дерзаний»! Пусть это бу
дет новый, окольный способ рассказать о Блоке.
И вот что еще приходит мне в голову. Я была по
складу души, по способу ощущения и по устремленности
мысли другая, чем соратники Блока эпохи русского сим
волизма. Отставала? В том-то и дело, что теперь мне ка
жется — нет. Мне кажется, что я буду своя в ней и по
чувствую своей — следующую, еще не пришедшую эпоху
искусства. Может быть, она уже во Франции. Меньше
литературщины, больше веры в смысл каждого искусства,
взятого само по себе. Может быть, от символизма меня
отделяла все же какая-то нарочитость, правда, предре
шенная борьбой с предшествующей эпохой тенденциозно
сти, но был он гораздо менее от этой же тенденциозности
свободен, чем того хотел бы, чем должно искусству боль
шой эпохи.
Вот о чем я и скорблю: если бы я раньше проснулась
(Саша всегда говорил: «Ты все спишь! Ты еще совсем
не проснулась...»), раньше привела в порядок свои мысли
и поверила в себя, как сейчас, я могла бы противопоста
вить свое — затягивающей литературщине и бодлерианст-
ву матери. Может быть, <Блок> и ждал чего-то от меня,
ни за что не желая бросать нашу общую жизнь. Может
быть, он и ждал от меня... Но, я чувствую, читатель уже
задыхается от негодования: «Какое самомнение!..» Не са
момнение, а привычка. Мы с Блоком так привыкли нести
друг другу все хорошее, что находили в душе, узнавали
в искусстве, подсматривали в жизни или у природы, что
и теперь, найдя какую-то ступеньку, на которую <можно>
п о д н я т ь с я , — как вы хотите, чтобы я не стремилась нести
его ему? А раз я теперь одна, как могу я не горевать,
что это было не раньше? <...>
<2>
О, день, роковой для Блока и для меня! Как был он
прост и ясен! Жаркий, солнечный июньский день, расцвет
московской флоры. До Петров а-дня еще далеко, травы
стоят некошенные, благоухают. Благоухает душица, лег-
139
кими, серыми от цвета колосиками обильно порошащая
траву вдоль всей «липовой дорожки», где Блок увидал
впервые ту, которая так неотделима для него от жизни
родных им обоим холмов и лугов, которая так умела сли
ваться со своим цветущим окружением. Унести с луга
в складках платья запах нежно любимой тонкой душицы,
заменить городскую прическу туго заплетенной «золотой
косой девичьей» 9, из горожанки перевоплощаться сразу
по приезде в деревню в неотъемлемую часть и леса, и
луга, и сада, инстинктивно владеть тактом, уменьем не
оскорбить глаз какой-нибудь неуместной тут городской
ухваткой или деталью о д е ж д ы , — это все дается только с
детства подолгу жившим в деревне, и всем этим шестна
дцатилетняя Люба владела в совершенстве, бессознатель