события, имели силы не поддаваться «бытию»; а за ним
тем более — «быту». Но это мелкая черточка по сравне
нию с нашей внутренней свободой, вернее — с нашей сво
бодой от внешнего. Потому что мне особенно, но и Саше,
всегда казалось, что мы, напротив, игрушки в руках Рока,
ведущего нас определенной дорогой. У меня даже была
такая песенка, из какого-то водевиля:
Марионетки мы с тобою,
И нашей жизни дни не тяжки...
Саша иногда ею забавлялся, а иногда на нее сердился.
Вот, проще, некоторые черты.
Я буду говорить о себе, наравне с Сашей, в том слу
чае, когда я считаю, что говорю об общей нашей черте;
про себя можно подробнее рассказать внутренний ход
событий, а здесь все в том, что «сознание определяло бы
тие», не во гнев марксистам будь сказано.
183
<5>
Жить рядом с Блоком и не понять пафоса революции,
не умалиться перед ней со своими индивидуалистически
ми претензиями — для этого надо было бы быть вовсе
закоренелой в косности и вовсе ограничить свои умствен
ные горизонты. К счастью, я все же обладала достаточ
ной свободой мысли и достаточной свободой от обыватель
ского эгоизма. Приехав из Пскова 56 очень «провин
циально» настроенной и с очень провинциальными
«ужасами» перед всяческой неурядицей, вплоть до неуря
диц кухонных, я быстро встряхнулась и нашла в себе му
жество вторить тому мощному гимну революции, какой
была вся настроенность Блока. Полетело на рынок
содержимое моих пяти сундуков актрисьего гардероба!
В борьбе за «хлеб насущный» в буквальном смысле слова,
так как Блок очень плохо переносил отсутствие именно
хлеба, наиболее трудно добываемого в то время продукта.
Я не умею долго горевать и органически стремлюсь
выпирать из души все тягостное. Если сердце сжималось
от ужаса, как перед каким-то концом, когда я вырвала
из тщательно подобранной коллекции старинных платков
и шалей первый, то следующие упорхнули уже мелкой
пташечкой. За ними — нитка жемчуга, которую я обожа
ла, и все, и все, и все... Я пишу это очень нарочно: чем
мы не римлянки, приносившие свои драгоценности выхо
ленными рабынями руками, а мы и руки свои пожерт
вовали (руки, воспетые поэтом: «Чародейную руку
твою...» 57) — так как они погрубели и потрескались за
чисткой мерзлой картошки и вонючих селедок; их запах,
их противную скользкость я совершенно не переносила и
заливалась горькими слезами, стоя на коленях, потроша
их на толстом слое газет, на полу, у плиты, чтобы скорее
потом избавиться от запаха и остатков. А селедки были
основой всего меню.
Помню, в таких же слезах застала я Олечку Глебову-
Судейкину за мытьем кухни. Вечером ей надо было тан
цевать в «Привале комедиантов», и она плакала над
своими красивыми руками, покрасневшими и распухшими.
Я отдала революции все, что имела, так как должна
была добывать средства на то, чтобы Блок мог не голо
дать, исполняя свою волю и свой долг — служа Октябрь
ской революции не только работой, но и своим присут
ствием, своим «приятием».
184
Совершенно так же отчетливо, как и он, я подтверди
ла: «Да, дезертировать в сытую жизнь, в спокойное суще
ствование мы не будем». Я знала, какую тяжесть беру
на себя, но я не знала, что тяжесть, падающая на плечи
Блока, будет ему не по с и л а м , — он был совсем молодым,
крепким и даже полным юношеского задора.
<6>
24 сентября 1921
Когда Саша вернулся из Москвы, я встречала его на
вокзале с лошадью Белицкого. Увидела его в окно ваго
на, улыбающегося. Ноги болели, но не очень; мы шли под.
руку, он не давал мне нести чемодан, пока не взял но
сильщик. День был хороший, мы ехали и разговаривали 58.
Была наша пронзительная нежность, радость видеть
опять, за натянутостью после этой несчастной зимы.
Настроение после первых часов опять стало мрачное и
подавленное, и когда в один из дней до 17-го <мая> я уго
ворила его пойти со мной погулять по нашим любимым
местам (по Пряжке к Мойке, к Неве, к переезду,
назад — мимо Франко-русского завода), был солнечный
день, росла молодая трава, Нева с и н я я , — все, что мы лю
б и л и , — он не улыбнулся ни разу — ни мне, ни всему;
этого не могло быть прежде.
17-го <мая>, вторник, когда я пришла откуда-то, он ле
жал на кушетке в комнате Александры Андреевны, по
звал меня и сказал, что у него, вероятно, жар; смерили —
оказалось 37,6; уложила его в постель; вечером был док
тор. Ломило все тело, особенно руки и ноги — что у него
было всю зиму. Ночью плохой сон, испарина, нет чувства
отдыха утром, тяжелые сны, кошмары (это его особенно
мучило). Вообще состояние «психики» мне показалось
сразу ненормальным; я указывала на это доктору Пеке-
лису; он соглашался, хотя уловить явных нарушений
было нельзя. Когда мы говорили с ним об этом, мы так
формулировали в конце концов: всегдашнее Сашино
«нормальное» состояние — уже представляет громадное
отклонение для простого человека, и в том — было бы уже
«болезнь». Его смены настроения — от детского, беззабот
ного веселья к мрачному, удрученному пессимизму, не
сопротивление, никогда, ничему плохому, вспышки раз
дражения с битьем мебели и посуды... (После них, преж-
185
де, он как-то испуганно начинал плакать, хватался за го
лову, говорил: «Что же это со мной? Ты же видишь!»
В такие минуты, как бы он ни обидел меня перед этим,
он сейчас же становился ребенком для меня, я испыты
вала ужас, что только что говорила с ним, как со взрос
лым, что-нибудь как с взрослого ждала и требовала,
сердце разрывалось на части, я бросалась к нему, и он
так же по-детски быстро поддавался успокаивающим, за
щищающим рукам, ласкам, словам — и мы скоро опять
становились «товарищи».) Так вот теперь, когда все
эти проявления болезненно усилились, они составляли
только продолжение здорового состояния — и в Саше не
вызывали, не сопровождались какими-нибудь клиниче
скими признаками ненормальности. Но будь они у про
стого человека, наверно, производили бы картину настоя
щей душевной болезни.
Мрачность, пессимизм, нежелание — глубокое — улуч
шения и страшная раздражительность, отвращение ко
всему — к стенам, картинам, вещам, ко мне. Раз как-то
утром он встал и не ложился опять, сидел в кресле
у круглого столика, около печки. Я уговаривала его опять
лечь, говорила, что ноги о т е к у т , — он страшно раздражал
ся, с ужасом и слезами: «Да что ты с пустяками!
Чт о ноги, когда мне сны страшные снятся, видения
страшные, если начинаю засыпать...» При этом он хва
тал со стола и бросал на пол все, что там было, в
том числе большую голубую кустарную вазу, которую я
ему подарила и которую он прежде любил, и свое малень
кое карманное зеркало, в которое он всегда смотрел
ся, когда брился и когда на ночь мазал губы помадой (бе
лой) или лицо — борным вазелином. Зеркало разбилось
вдребезги. Это было еще в мае; я не смогла выгнать из
сердца ужас, который так и остался, притаившись на дне,
от этого им самим нарочно разбитого зеркала. Я про
него никому не сказала, сама тщательно все вымела
и выбросила.
Вообще у него в начале болезни была страшная по
требность бить и ломать: несколько стульев, посуду,
а раз утром, опять-таки, он ходил, ходил по квартире в
раздражении, потом вошел из передней в свою комнату,
закрыл за собой дверь, и сейчас же раздались удары, и