В те дни это понимал лишь один А. А., т. е. он по
нимал смутно, как бы сквозь сон, понимал необходимость
стези, первого шага. Он, «нищий, распевающий псалмы»,
не знал этого первого шага, прислушивался к нам, что
и мы такое из себя представляем, любил нас, но видел,
что и мы ничего не знаем о первом шаге, а лишь импро
визируем, и заранее не верил импровизации тут, боялся
импровизации, боялся, что будет «к худу» именно оттого,
что атмосфера нашего состояния сознания (моя, А. С.
и С. М.) была слишком лучезарна: так, слишком луче
зарный день бывает обычно между двумя слезливыми
и дождливыми. И тут уходил он куда-то в свою молча
ливую глубину от всех нас, становясь чужим. Помню,
что раз, когда мне стало особенно хорошо, я стал тихий
и молчаливый (бывают особые минуты молчания и ти
шины в минуту максимума душевной деятельности и
активности, когда точно вырастают крылья), он, с улыб
кой перегнувшись и глядя через плечо кого-то сидящего
рядом со мной, сказал ласково и убедительно: «Ну, до
вольно, Боря». Так чуток до прозорливости он был в то
время к неуловимым душевным движениям других.
В этом «ну, довольно» теперь для меня — целая гамма
* своего рода ( лат. ) .
281
знания о нем, об его трезвости, строгости, чуткости,
настороженной пытливости, интеллектуальности.
Как же мне писать о тексте им произносимых речей
того времени, когда одно «ну, довольно» открывает двери
для целого размышления в духе Рейсбрука или Эккарта.
В А. А. того времени таилось нечто, о чем Метерлинк
и не подозревал, а если бы подозревал, то не написал
бы своих «Trèsors des humbles» — «Сокровищ смирен
н ы х » , — не сокровищ и не смиренно написанных. Сми
ренно-мудр был А. А. того времени, ничего о мистике
не написавший.
Вечером первого дня мы весело распивали чай. А ко
гда А. А. провел нас с А. С. в отведенную нам комнату
и, побеседовавши с нами, пожелал нам спокойной ночи,
го еще долго мы с А. С. не могли уснуть. Нам казалось,
что мы уже в Шахматове давно. А. С. высказывал мне
свои впечатления неоднократно, ложась и вновь подни¬
маясь с постели таким, каким я его видывал редко.
Я смотрел за окно над деревьями скатывающегося вниз
под угол сада, на горизонт уже нежно-голубого неба
с чуть золотистыми пепельными о б л а к а м и , — там вспы
хивали зарницы: «в золотистых перьях тучек танец
нежных вечерниц» 93. Словом, первый день нашего шах-
матовского пребывания прошел так, как если бы это
было чтение стихотворений о Прекрасной Даме, а вся
вереница дней в Шахматове была циклом блоковских
стихотворений.
Я не преувеличиваю своих впечатлений, читатель,
скорее умаляю, чтобы не показаться на старости лет
с «мухой» в голове.
Так же прошел и второй день. Никогда не забуду
я этой линии тихих в своем напряжении и нарастающих
дней. Не забуду этой прекрасной в своей монотонности
жизни, бурно значительной внутренне. Мы с А. С. мед
ленно вставали у нас наверху, перекидывались впечатле
ниями, шутками и потом отправлялись вниз, в неболь
шую столовую, выходящую на террасу, к утреннему
кофе, встречались с Александрой Андреевной, с которой
всегда заводили интересный, умный разговор. В системе
слов, обращенных ко мне Александрой Андреевной, было
всегда нечто вопросительное, — точно она, уверовав
с одной стороны в наши зори, с другой стороны сомнева
лась. Этим сочетанием веры и скептицизма Александра
Андреевна напоминала мне покойную О. М. Соловьеву,
282
свою двоюродную сестру. А. А. и Л. Д. появлялись к чаю
позднее, часам к одиннадцати, и этот час от десяти до
одиннадцати мы всегда проводили с Александрой Андре
евной. А. А. и Л. Д. жили не в главном доме, а в уют
нейшем, закрытом цветами маленьком домике о двух
комнатах, если память не изменяет, в домике, напоми
нающем что-то о сказочных домиках, в которых обитают
феи. Бывало, послышатся шаги их на ступенях терра
с ы , — и вот, веселые, тихие, входят А. А. и Л. Д., А. А.
в неизменной русской рубашке, Л. Д. в розовом, па
дающем широкими складками платье-капоте. Разговор
становится проще, линия разговора меняется: определен
ные разговоры, которыми мы были заняты, расширяются
в неопределенное море той спокойной, немного шутливой
глубины и ширины, которые всегда чувствовались в этой
супружеской паре. У нас с А. С. было впечатление, что
«межа» разговора с Александрой Андреевной, обрамлен
ная гранями того быта и той эпохи, переходила в «без-
бытное и вечное» «золотое бездорожье»: ведет «к без
дорожью золотая межа» 94. Наши сидения по утрам
воистину переходили в золотое бездорожье у берега ка
кого-то моря, через которое вот-вот придет корабль (для
меня «Арго») и увезет всех через море в Новый Свет.
Очень часто мы переходили в соседнюю комнату, про
сторную, светлую, обставленную уютною мягкою ме
белью. Л. Д. садилась с ногами на диван, мы располага
лись в креслах. Я очень часто, стоя перед ними, начинал
развивать какую-нибудь теорию, устраивая импровиза
ционную лекцию. В сущности, вся линия моих слов,
теорий и лекций была не в убеждении присутствующих,
а в своего рода лакмусовой бумаге, окрашивающейся то
в фиолетовый, то в ярко-пурпурный, то в темно-синий
цвет. Ткань моих мыслей А. А. умел распестрить всеми
оттенками отношений: юмором, молчанием, любопыт
ством, доверием. «А знаешь, Боря, я все-таки думаю,
что это не так», или: «А все-таки Валерий Яковлевич ма
тематик», и т. д. — и нужная реакция происходила: лак
мусовая бумажка о к р а ш и в а л а с ь , — в первом случае мяг
кое «не так» становилось поперек моим мыслям, я знал
уже, что натолкнусь на глубочайшее упорство А. А.,
которого не преодолеть годами (оно и не преодолева
лось), во втором случае: «а все-таки Валерий Яковле
вич математик» — накладывалась резолюция на весьма
сложное всех нас отношение к В. Я. Брюсову, который
283
в те годы всеми нами признавался единственным вожа
ком декадентства, соединявшим в себе талант поэта,
эрудицию историка, сознательность техника, и который
был в то же время единственным поэтическим «мэтром».
Вяч. Иванов, живший тогда за границей, только времен
но блеснул своим появлением в Москве. Бальмонта в то
время мы не особенно ценили; в Гиппиус, которую А. А.
и я ценили как поэтессу, А. А. особенно подчеркивал ее
религиозно-философские интересы, для нас той эпохи
«ветшающие», а для Александры Андреевны, С. М. Со
ловьева и А. С. Петровского и по существу сомнитель
ные. Таким образом, В. Я. Брюсов был фигурой, для нас
во всех смыслах нас интересовавшей. Кроме того, Брю
сов девятьсот четвертого года и Брюсов теперешний —
два полюса. Тогда дарование его росло и контуры этого
дарования увеличивались. Достижения его «Urbi et Orbi»
согласно увеличивались: они казались больше, чреватее
б у д у щ и м , — так в утро туманное кажутся нам выше кон
туры гор, но взойдет солнце — и «огромные» далекие горы
окажутся близкими и не столь внушительными холмами.
Так и «Urbi et Orbi», этот внутренний холм, даже гора
среди низин бывшей современности (по сравнению с Над
соном, Минаевым, Мережковским, Лохвицкой, Фофано
вым и даже Бальмонтом), казался вершиной недосягае
мой в 1904 году. Брюсов представлял собой интересней
шую фигуру. В ней не было ничего академического:
четкость, сухость, формальность всех достижений не
стали еще брюсовской «академичностью», а методом,