взглянув на меня и сделав шутливую гримасу (т. е. да
вая мне понять, что я опять-таки «завивался» в пустоте),
вводит меня в курс разговоров, и я, в свою очередь, на
чинаю «поднимать» на своих плечах грузную, пудовую,
религиозно-общественную тему. Между домом Мурузи и
казармами я чувствую себя разорванным все недели мо
его петербургского жития. Жизнь у Мережковских была
интересна, кипуча, чревата вопросами и пронизана под
линным общением и великолепным, сердечным, подлинно
братским отношением друг к другу между членами наше
го маленького коллектива, но до чего утомительной, груз
ной мне казалась эта жизнь, приведшая-таки Д. С. Ме
режковского к струвенской «Полярной звезде» с самого
начала революции девятьсот пятого года и замкнувшая
его в полярном круге той общественности, к которой мы,
«аргонавты», относились тогда еще с предубежденностью,
как к кадетской общественности.
К Блокам я вырывался из этой интересно-тяжелой
жизни, как к себе домой, в отдых, в тишину, где никто
не нападает с вопросами о том, что «или мы, или никто»,
но где встречают всепонимающие глаза А. А., который,
мягкой рукой взяв меня за локоть, проведет к себе, уса
дит в удобное кресло, улыбнется и предложит из боль
шой деревянной папиросницы п а п и р о с ы , — мы сидим друг
перед другом и помалкиваем с добрыми, чуть-чуть ласко
выми улыбками, скользящими на лицах. В этих улыбках,
перерываемых затяжкой папирос, происходит между нами
немой разговор: «Что, измучился в проблемах? Опять
украдкой удрал?» Ответ: «И не г о в о р и » . — «Опять будет
нагоняй и Д. В. Философов прочтет тебе нотацию, что ты
у меня «завиваешься», и вечером, в присутствии Таты,
Наты, Антона будет разбираться вопрос о том, как быть
с Борей, преданным сектантскому безумию?» Все это мол
чаливо проходит между мной и А. А., ибо он с обычной
своей невыразимой чуткостью догадывается о всех карти
нах моей жизни у Мережковских, вплоть до разговоров
там о нем, и провоцирует своими смешками меня к из-
300
лишней откровенности с ним, на которую я иду, потому
что вижу его теплое, мягкое отношение к Мережковским.
Он, не перенося их как общественных деятелей, считая
их, как таковых, дотошными и слепыми, нарочитыми,
особенно отрицательно относясь к ним за компромисс
(брак с идеалистами), тем не менее с мягкой человече
ской симпатией подходит к ним как к людям. Разговор
наш с А. А. в то время часто вращался вокруг Мереж¬
ковских, потому что А. А. их любил и ценил, понимая
их в интимном быту, но поскольку они это свое интим
ное превращали в общественно обязательное, постольку он
видел в них лишь субъективистов, сломавших все ценное
в собственных устремлениях, в упорном хотении раздуться
до новых Лютеров и обреченных на неудачу. И во-вторых:
А. А. видел мое увлечение Мережковскими и, братски
любя меня, входил в мои интересы, видя меня, которого
он любил, в их среде, видя трудности, возникающие от
сюда для меня, понимая, что это все — «не то» для меня.
Это сочувствие, умение это перевоплотиться в мелочи
моих интересов происходило от большой нежности ко мне
и ясного понимания меня в моем внутреннем образе.
Я видел это. Уже одна несоизмеримость отношений А. А.
к Д. С. Мережковскому сравнительно с отношением Д. С.
к А. А . , — трезвая любовная чуткость с одной стороны и
непонимание с другой, решило мой выбор: я влекся к
А. А. всей душой. Так убегал я от религиозной общест
венности к А. А., как к себе (каждый день убегал), и
отдыхал душою и духом в гостеприимном доме. Так что
за день до отъезда я простился с Мережковскими и пе
ребрался в гостиницу, чтобы провести мой последний пе
тербургский день нераздельно с А. А. и Л. Д. (после мне
«досталось» за это от Мережковских). Время моих путе
шествий к А. А. через Литейный мост — два-три часа
дня. Очень часто просиживал я у Блоков до семи-восьми
часов вечера. Квартира, в которой они жили, была свет
лая, чистая и просторная. Из передней вели две двери,
одна — в комнаты А. А. и Л. Д., в кабинет и спальню,
отделенные от всей квартиры и составлявшие как бы
квартиру в квартире. Другая дверь вела в просторную
комнату, поражающую чистотой паркетов и белизною стен.
Здесь была расставлена мебель, стоял рояль и, если па
мять мне не изменяет, небольшой книжный шкап. Отсю
да направо дверь уводила в столовую, откуда уже шла
в комнаты Ф. Ф. и Александры Андреевны, в коридор
301
и кухню. Очень часто дверь отворял мне сам А. А. и про
водил к себе в кабинет: узкую комнату в одно окно, кон
чавшуюся дверью в спальню, откуда часто к нам выходи¬
ла Л. Д. или куда скрывалась во время наших дол
гих сидений. Комнату занимали: большой письменный
стол, помнится красного дерева, диван. Перед столом сто
яло удобное кресло, у окна столик с креслами и против
стола узкий книжный шкап. А. А. в эту пору ходил до
ма в необыкновенно шедшей к нему черной шерстяной
рубашке без талии и не перетянутой пояском, расширяю
щейся к концу, с выпущенным широким отложным бе
лым воротником à la Байрон, с открытой шеей, напо
миная поэта начала столетия. Его курчавая голова, вы
сокая шея и вся статная фигура останавливали внима
ние. Я садился на диван, опершись рукою на край стола.
А. А. садился в кресло перед столом, а выходившая к
нам Л. Д. очень часто забиралась с ногами на кресло
около окна, и начинались наши молчаливые многочасовые
сидения, где разговора-то, собственно, не было, где он
был лишь случайными гребешками пены какого-то непре
рывного душевного журчания струй, а если и был раз
говор, то вел его главным образом я, а А. А. и Л. Д.
были ландшафтом перерезавших их ручья слов. Помнит
ся, что этот ручей был — для ландшафта, где взвивались
птицы, восходили и заходили зори. Помнится, З. П. Гип
пиус допытывалась у меня: «Ну, о чем вы у Блоков, на
пример, говорите? А. А. человек молчаливый, Л. Д. тоже,
я не понимаю, что вы делаете там каждый день». И я
должен был раз признаться, что разговора-то в обычном
смысле у нас нет вовсе. «Но это какое-то молчаливое ра
д е н и е , — даже возмутилась З. Н . , — все эти несказанности,
неизреченности, где-то, что-то и к т о - т о , — весьма опасная
вещь». Она не могла понять, что не было никакого «где-
то» и «что-то» у Блоков, а было подлинное, хорошее, че
ловеческое конкретное общение, самое представление о
котором испарялось в абстрактной, многословной, вырож
дающейся интеллигентской писательской среде, в кото
рой А. А. был уже в одном своем факте конкретного от
ношения к человеку подлинным революционером, явлени
ем непонятным, о котором нужно было непременно
судить вкривь и вкось. И я слышал эти разговоры об А. А.
вкривь и вкось в литературной среде тогдашнего Петер
бурга. Как в эпоху «Двенадцати» на него косились за
«большевизм», так в эпоху выхода «Стихов о Прекрасной
302
Даме» на него косились как на антиобщественного, как
на крайнего «субъективиста», ходящего с какою-то мис
тической невнятицею в душе. Его, конкретнейшего, трез
вейшего среди «абстрактов» тогдашнего времени, обвиня
ли в невнятице за то, что «невнятицу» часто жалких и
квази-ясных схем он не принимал, не понимал и выражал
откровенным коротким: «Не понимаю». С этим «не пони
маю» появлялся он в кружках тогдашней литературы.
Я помню А. А. где-то среди шумного собрания того вре
мени (может быть, у В. В. Р о з а н о в а ) , — замкнутый, не