жизни,— ничего иного никогда и не высказывала, кроме постоянной пламенной

241

думы о своем отечестве, и который жил ежедневной мыслию о нем, где бы ни

находился, что хорошо известно и старым и новым его знакомым. Не отсутствие

народных симпатий в душе и не надменное пренебрежение к строю русской

жизни сделали Европу необходимостию для его существования, а то, что здесь

обильнее текла умственная жизнь, поглощающая пустые стремления, что в

Европе он чувствовал себя более простым, дельным, верным самому себе и более

свободным от вздорных искушений, чем когда становился лицом к лицу с русской

действительностию.

Особенно важно заметить, что и в то время и позднее никакого разрыва с

отечеством не могло существовать у Тургенева уже и потому, что он всегда

оставлял там часть своего существования, куда бы ни уходил, предмет страсти, так сказать, именно русскую литературу,— понимая под этим словом

художническую, критическую и публицистическую деятельность. Другая —

ученая литература жила тогда в замкнутых кругах и с обществом сношений не

вела. На той, первой, популярной литературе и сосредоточились все помыслы

Тургенева. Известно, что в то время русская литература считалась ступенью к

изучению законов и условий искусства. Люди той эпохи видели в занятии

искусством единственную оставшуюся им тропинку к некоторого рода

общественному делу: искусство составляло почти спасение людей, так как

позволяло им думать о себе как о свободно мыслящих людях. Никогда уже после

того идея искусства не понималась у нас так обширно и в таком универсальном, политико-социальном значении, как именно в эти годы затишья. Искусством

дорожили: это была единственная ценность, которая находилась в обращении и

какой люди могли располагать. Каждая теория искусства, присвоивавшая, добывавшая ему новые умственные области, каждое расширение его ведомства

принимались с великой благодарностью. Чем просторнее становилось в своих

владениях искусство, чем далее отодвигались его границы,— тем сильнее

увеличивалось число предметов, подлежащих публичному обсуждению. Вся

работа общественной мысли возложена была на одного только агента ее, и такое

понимание искусства жило почти во всех умах, но, разумеется, сильнее

проявлялось у присяжных деятелей, его. Так и у Тургенева — привязанность к

русской литературе и искусству составляла органическое чувство, одолеть

которое уже были не в силах никакие посторонние соблазны и влечения.

Белинский высоко ценил это качество своего друга. Для Тургенева и многих его

современников, после народа, ничего более важного и более достойного внимания

и изучения, чем русская литература, вовсе и не существовало в России: ее одну

они там и видели и на нее возлагали все свои надежды. Другие голоса, которые

рядом с нею неслись оттуда и подчас настойчиво требовали внимания и уважения

к себе, проходили без отзвука в их мысли. Для Тургенева — да, повторяю, и для

многих других еще за ним— следить за русской литературой значило следить за

первенствующим (если не единственным) воспитывающим и цивилизующим

элементом в России.

Убеждение это связывалось еще с представлением дельного литератора как

неизбежно высоконравственного лица; занятие литературой, казалось всем, требует прежде всего чистых рук и возвышенного характера. Можно было бы

242

привести много примеров, где это мнение высказывалось от имени публики.

Гоголь, которого нельзя упрекнуть в потворстве литераторам, рассказал в своей

известной «Переписке» случай, когда одного какого-то писателя, провинившегося

неблаговидным поступком в провинции, неизвестный член общества остановил

строгим выговором, который кончался замечанием: «А еще литератор!» Тургенев

подтверждал свое страстное чувство к литературе и свои заботы о ней на самом

деле. Многие из его товарищей, видевшие возникновение «Современника» 1847

года, должны еще помнить, как хлопотал Тургенев об основании этого органа, сколько потратил он труда, помощи советом и делом на его распространение и

укрепление. Первые №№ «Современника» содержат, кроме начала «Записок

охотника», еще несколько исторических и критических заметок Тургенева, не

попадавших в полное собрание его сочинений [310]. Кстати сказать: эстетические

и полемические заметки Тургенева носили всегда какой-то характер междуделья, отличались умом, но никогда не обладали той полнотой содержания, которая

необходима для того, чтобы сказанное слово осталось в памяти людей. То же

самое суждение может быть приложено и к его позднейшим объяснениям с

критиками и недоброжелателями, к его исповедям своих мнений (professions de foi), поправкам и дополнениям его созерцаний и проч. [311]. Они не

удовлетворяли ни тех, к кому относились, ни публику, которая следила за его

мнениями. Тургенев овладевал вполне своими темами и становился

убедительным только тогда, когда разъяснял предметы и самого себя на арене

художественного творчества. Русская литература, прикрепленная тогда

исключительно к этой арене и к разным обширным и мелким ее отделам, становилась таким важным жизненным явлением, что за нею в глазах Тургенева

должно было пропасть и пропадало все, что делалось другого на родине.

Настоящее дело было в одних ее руках — и так думал о русской журналистике, публицистике и русской художественной деятельности вообще не он один, как

уже мы сказали.

Вот почему, между прочим, Тургенев хладнокровно обошел и все идеи и

доктрины тогдашней русско-парижской колонии: они истекали из других

источников, чем те, в которых он полагал настоящую целебную силу. Русский

«политический» человек представлялся ему пока в типе первоклассного русского

писателя, создающего вокруг себя публику и заставляющего слушать себя

поневоле.

Очень характеристично для этого отдаленного времени то обстоятельство, что исключительная любовь Тургенева к литературе могла еще казаться

подозрительной и навлечь ему неприятности. По возвращении в Россию в 1851

году Тургенев был потрясен известием о смерти Гоголя (1852) и послал в одну

московскую газету несколько горячих строк сочувствия к погибшему деятелю

уже после того, как в Петербурге состоялось распоряжение о недопущении

надгробных панегириков автору «Мертвых душ». Никто не осведомился, знал ли

или не знал Тургенев о состоявшемся распоряжении и можно ли было даже, предполагая, что распоряжение было ему известно, поставить ему в вину желание

провести свою статейку в свет, так как для достижения своего желания он не

нарушал никаких положительных законов и подверг статью обыкновенному

243

цензурному ходу, только на расстоянии нескольких сот верст от Петербурга — в

Москве. Тогдашний председатель цензурного комитета в Петербурге (Мусин-

Пушкин), однако же, усмотрел в бегстве статейки из-под его ведомства и

появлении ее в Москве ослушание начальству, и последствием был месячный

арест Тургенева при одной из съезжих и затем высылка в деревню на жительство

[312]. Благодаря этой мере, съезжая, где он содержался (у Большого театра, между Екатерининским каналом и Офицерской улицей), попала в русскую

литературу и сделалась исторической съезжей. Там, посреди разных домашних

расправ полиции, бывших тогда еще в полном цвету, но в квартире самого

частного пристава, куда был переведен по повелению государя наследника (ныне

царствующего императора), Тургенев написал тот маленький chef-d'oeuvre, который не утерял и доселе способности возбуждать умиление читателя, именно

рассказ «Муму». На другой день своего освобождения и перед выездом в ссылку

он нам и прочел его. Истинно трогательное впечатление произвел этот рассказ, вынесенный им из съезжего дома, и по своему содержанию, и по спокойному, хотя и грустному тону изложения. Так отвечал Тургенев на постигшую его кару, продолжая без устали начатую им деятельную художническую пропаганду по


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: