важнейшему политическому вопросу того времени.

После этого отступления, которое, ввиду разноречивых толков о

замечательном человеке, порожденном той же эпохой сороковых годов, казалось

мне совершенно необходимым, возвращаюсь назад. Итак, после отъезда

Тургенева мы остались с Белинским вдвоем, с глазу на глаз, в Зальцбрунне.

XXXV

Белинский явился мне в эти дни долгих бесед и каждочасного обмена

мыслей совершенно в новом свете. Страстная его натура, как ни была уже

надорвана мучительным недугом, еще далеко не походила на потухший вулкан.

Огонь все тлился у Белинского под корой наружного спокойствия и пробегал

иногда по всему организму его. Правда, Белинский начинал уже бояться самого

себя, бояться тех еще не порабощенных сил, которые в нем жили и могли при

случае, вырвавшись наружу, уничтожить зараз все плоды прилежного лечения.

Он принимал меры против своей впечатлительности. Сколько раз случалось мне

видеть, как Белинский, молча и с болезненным выражением на лице,

опрокидывался на спинку дивана или кресла, когда полученное им ощущение

сильно въедалось в его душу, а он считал нужным оторваться или освободиться

от него. Минуты эти походили на особый вид душевного страдания,

присоединенного к физическому, и не скоро проходили: мучительное выражение

довольно долго не покидало его лица после них. Можно было ожидать, что, несмотря на все предосторожности, наступит такое мгновение, когда он не

справится с собой, и действительно, такое мгновение наступило для него в конце

нашего пребывания в Зальцбрунне.

Надо знать, чем был за полгода до своей смерти Белинский, чтобы понять

весь пафос этого мгновения, имевшего весьма важные последствия и от

дальнейших и окончательных результатов которого освободила его только

244

смерть. Я подразумеваю здесь известное его письмо к Гоголю, много потерявшее

теперь из первоначальных своих красок, но в свое время раздавшееся по

интеллектуальной России, как трубный глас. Кто поверит, что когда Белинский

писал его, он был уже не прежний боец, искавший битв, а, напротив, человек, наполовину замиренный и потерявший веру в пользу литературных сшибок, журнальной полемики, трактатов о течениях русской мысли и рецензий, уничтожающих более или менее шаткие литературные репутации.

Мысль его уже обращалась в кругу идей другого порядка и занята была

новыми нарождающимися определениями прав и обязанностей человека, новой

правдой, провозглашаемой экономическими учениями, которая упраздняла все

представления старой, отменяемой правды о нравственном, добром и

благородном на земле и ставила на их место формулы и тезисы рассудочного

характера. Белинский давно уже интересовался, как мы видели прежде, этими

проявлениями пытливого духа современности, но о каком-либо приложении их к

русскому миру, где еще не существовало и азбуки для разбора и разумения их

языка, никогда не помышлял. Он пришел только к заключению, что дело развития

каждой отдельной личности, ищущей некоторой высоты и свободы для своей

мысли, должно сопровождаться посильным участием в исследовании свойств и

элементов того потока политических и социальных идей, в который брошены

теперь цивилизация и культура Европы. Для облегчения этой работы,

необходимой для каждой мало-мальски мыслящей и совестливой личности, Белинский и начинал думать, что следовало бы и в русской литературе

установить коренные точки зрения на европейские дела, с которых и могла бы

начинаться независимая работа критики у нас и свободное исследование всего их

содержания.

Одного только не мог он переносить: спокойствие и хладнокровное

размышление покидало его тотчас, как он встречался с суждением, которое, под

предлогом неопределенности или неубедительности европейских теорий, обнаруживало поползновение позорить труды и начинания эпохи, не признавать

честности ее стремлений, подвергать огулом насмешке всю ее работу на

основании тех самых отживших традиций, которые именно и привели всех к

нынешнему положению дел. При встрече с ораторством или диффамацией такого

рода Белинский выходил из себя, а книга Гоголя «Переписка с друзьями» была

вся, как известно, проникнута духом недоверчивости и наглого презрения к

современному движению умов, которое еще и плохо понимала. Вдобавок она

могла служить и тормозом для возникавших тогда в России планов крестьянской

реформы, о чем скажу ниже. Негодование, возбужденное ею у Белинского, долго

жило в скрытном виде в его сердце, так как он не мог излить его вполне в

печатной оценке произведения по условиям тогдашней цензуры [313], а потому, лишь представился ему случай к свободному слову, оно потекло огненной лавой

гнева, упреков и обличений...

Понятно, однако же, что с новым настроением Белинского волнения и

схватки русских литературных кругов, в которых он еще недавно принимал такое

живое участие, отошли на задний план. Он даже начинал смотреть и на всю

собственную деятельность свою в прошлом, на всю изжитую им самим борьбу с

245

литературными противниками, где так много потрачено было сил и здоровья на

приобретение кажущихся побед и очень реальных страданий, как на эпизод, о

котором не стоит вспоминать. Так выходило по крайней мере из его суровой, несправедливой оценки самого себя, которую в последние месяцы его

существования не один я слышал от него. Белинский становился одиноким

посреди собственной партии, несмотря на журнал, основанный во имя его, и

первым симптомом выхода из ее рядов явилась у него утрата всех старых

антипатий, за которые еще крепко держались его последователи как за средство

сообщать вид стойкости и энергии своим убеждениям. Он до того удалился от

кружкового настроения, что получил возможность быть справедливым и наконец

упразднил в себе все закоренелые, почти обязательные ненависти, которые

считались прежде и литературным и политическим долгом. Немногие из его

окружающих поняли причины, побуждавшие его рассчитаться со своим

прошлым, не оставляя позади себя никакого предмета злобы, а причина была

ясна. В уме его созревали цели и планы для литературы, которые должны были

изменить ее направление, оторвать от почвы, где она укоренилась, и вызвать

врагов другой окраски и, конечно, другого, более решительного и опасного

характера, чем все прежние враги, хотя и горячие, но уже обессиленные

наполовину и безвредные...

Я уже упомянул, какое странное впечатление произвело на ближайших его

сотрудников по журналу заявленное им сочувствие к той части славянофильских

воззрений на народ, которая может быть принята каждым размышляющим

человеком, к какой бы партии он ни принадлежал. Хуже еще было, когда

Белинскому вздумалось похвалить, со всеми надлежащими оговорками,

«Воспоминания Булгарина», тогда вышедшие, и заметить, что они любопытны по

характеристике русских нравов в начале нынешнего столетия, системы

тогдашнего публичного воспитания и вообще заведенных порядков жизни, которых автор был сам свидетелем и жертвой. Похвала Булгарину в устах

Белинского, как ни была еще скромна сама по себе, показалась, однако же, такой

чудовищной вещью журнальным соредакторам критика, что они напечатали

статейку, уже переработав и переиначив ее до неузнаваемости, и тем вызвали

укоризненное примечание последующего издателя сочинений Белинского, гласившее: «Статья эта, напечатанная по рукописи,— в «Современнике»,— какая-

то странная переделка» [314]. Редакция имела некоторое моральное право желать

такой переделки. Во-первых, никто не был приготовлен к подобному нарушению


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: