получивший это известие из России, распространил его в Париже, и легко понять, с каким восторгом принято было оно всеми, которые отчасти ознакомились с
содержанием и направлением романа [069]. С этих пор начинаются беспрерывные
разъезды Гоголя по Европе.
В мае 1842 он покидает Петербург, направляется к югу, живет довольно
долго с больным Н. М. Языковым в Гастейне и осенью вместе с ним является в
Рим, где остается на зиму 1812/1813. Весь следующий остаток 1843 проводит он в
беспрерывных разъездах; осенью посещает Дюссельдорф, где жил В. Л.
Жуковский, и наконец является (в декабре 1843) в Ниццу; здесь уже, благодаря
обществу А. О. Смирновой, гр. Виельгорского и других близких людей, Гоголь
останавливается несколько долее — вплоть до весны 1844. Затем он переселяется
во Франкфурт, в загородный домик Жуковского, основавшего там свое
местопребывание, и, с малыми отлучками в Баден, Остенде, Париж и на разные
поды, живет у него до лета 1845. Таким образом, Пицца и Франкфурт остаются
пунктами самого долгого его пребывания на одном месте. Затем является снова
год безостановочных вояжей (от лета 1845 до весны 1846) и вместе с тем это год
болезни, лечения, душевной тревоги, сменяемой невыразимыми порывами
мистического экстаза, посещающего его все чаще и чаще. Он успокоивается
87
несколько в Риме, но весной выезжает оттуда в Париж, направляясь к морским
купаньям в Остенде, изменяет, однако же, на дороге свой маршрут и
поворачивает из Парижа на Дунай, а оттуда через Швальбах (близ Рейна), где
ожидает его В. А. Жуковский, с которым он так давно расстался,— достигает
цели путешествия. Из Швальбаха (30 июля), между прочим, Гоголь отправляет в
Петербург к П. А. Плетневу первую тетрадку «Выбранной переписки с
друзьями», заготовленную еще в Риме. Второй период его развития кончился; плоды римского созерцания, определяющий и идеализирующий взгляд на русское
общество, теория безграничного самосовершенствования, поражающая
художническую производительность в самом источнике, и наконец понимание
себя как орудия в руках предопределения и мучительные догадки о видах и целях
его в отношении к себе — все это окончательно воспиталось и созрело среди этих
четырехлетних беспрерывных разъездов, перемешанных с остановками...
Покажем здесь степени этого развития, сколько позволяют пределы и цель нашей
статьи, и воротимся снова к воспоминаниям.
Во второй половине 1842 и в начале 1843 мысль Гоголя еще далеко не
достигала последних пределов того пути, по которому устремилась. Он
занимается изданием своих сочинений, начатым в Петербурге, и входит в
мельчайшие подробности касательно этого дела. Распределение статей, условия с
книгопродавцами, время выпуска, выгоды, каких можно ожидать от предприятия, и. наконец употребление будущих сумм,— все взвешено и обсуждено им с
необычайною аккуратностию: он занят жизнию весьма серьезно. Почта за почтою
присылает Гоголь издателю своему перемены, дополнения, прибавки к разным
статьям. Так прислано было окончание «Игроков» и ведено было включить фразу
в речь Утешительного, после слов: «На, немец, возьми, съешь свою
семерку»—«Руте, решительное руте; просто карта — фоска». «Эту фразу,—
прибавляет Гоголь,— включи непременно — она настоящая армейская и в своем
роде не без достоинства». Вероятно, он и услыхал ее где-нибудь тогда же. Так
точно, усилив еще выразительность монолога Кочкарева, начинающегося
словами: «Да что ж за беда? Ведь иным плевали несколько раз», Гоголь
предписывает озаглавить комедию следующим образом: «Женитьба, совершенно
невероятное событие, в двух действиях». Затем присылает он подробное описание
немой сцены, которая должна быть приложена к концу «Ревизора» и выполнение
которой он хочет сделать обязательным для актеров. Общий характер всех этих
перемен и сила самой критической способности в Гоголе весьма хорошо
выражаются следующим отрывком из его письма к Н. Я. Прокоповичу: «Гаштейн.
Июля 27—15 (1842). Я к тебе еще не посылаю остальных двух лоскутков, потому
что многое нужно переправить, особливо в «Театральном разъезде после
представления новой пьесы». Она написала сгоряча, скоро после представления
«Ревизора» и потому немножко нескромна в отношении к автору. Ее нужно
сделать несколько идеальней, то есть чтобы ее применить можно было ко всякой
пьесе, задирающей общественные злоупотребления, а потому я прошу тебя не
намекать и не выдавать как написанную по случаю «Ревизора». При корректуре
второго тома прошу тебя действовать как можно самоуправней и полновластней: в «Тарасе Бульбе» много есть погрешностей писца. Он часто любит букву и; где
88
она неуместна, там ее выбрось; в двух-трех местах я заметил плохую грамматику
и почти отсутствие смысла. Пожалуйста, поправь везде с такою же свободою, как
ты переправляешь тетради своих учеников. Если где частое повторение одного и
того же оборота периодов, дай им другой, и никак не сомневайся и не
задумывайся, будет ли хорошо,— все будет хорошо. Да вот что самое главное: в
нынешнем списке слово «слышу», произнесенное Тарасом пред казнию Остапа, заменено словом: «чую». Нужно оставить по-прежнему, то есть: «Батько, где ты?
слышишь ли это? — Слышу». Я упустил из виду, что к этому слову уже привыкли
читатели и потому будут недовольны переменою, хотя бы она была и лучше»
[070]. Так еще заботится Гоголь о себе как о писателе, и презрения ко всей своей
прошлой литературной деятельности нет еще тут и признаков.
Совсем другое является с половины 1843... Прежде всего следует заметить, что выпуск второй части «Мертвых душ» откладывается тогда на неопределенное
время. Нам уже почти несомненно известно теперь, что эта вторая часть в
первоначальном очерке была у него готова около 1842 года (есть слухи, будто она
даже переписывалась в Москве в самое время печатания первой части романа).
Вероятно, и тогда она уже носила определяющий и идеализирующий характер.
Гоголь не скрывал как этого свойства нового произведения, так и относительной
близости его появления. Он писал в 1842, что едет в Иерусалим, как только
довершит свое произведение, и несколько раз повторяет эту мысль, намекая и на
скорое исполнение плана: «Только по совершенном окончании труда моего могу
я предпринять этот путь... Окончание труда моего пред путешествием моим так
необходимо мне, как необходима душевная исповедь пред святым причащением»
[071] [072] . Но с половины 1843 все изменяется: путешествие в Иерусалим уже
становится не признаком окончания романа, а представляется как необходимое
условие самого творчества, как поощрение и возбуждение его. Вместе с тем
роман уходит в даль, в глубь и тень, а на первый план выступает нравственное
развитие автора. В течение недолгого срока оно достигает такой степени, по
мнению Гоголя, что сочинение уже не может равняться с ним и стоит неизмеримо
ниже мысли творца своего. Николай Васильевич начинает молить бога дать ему
силы поднять произведение свое на высоту тех откровений, какие уже получила
душа его. В половине 1843 друзья Гоголя извещаются письменно об
изменившихся его намерениях касательно второго тома «Мертвых душ» и об
устранении всех надежд на скорое его появление. Н. Я. Прокопович тоже
получаег своего рода предостережение. Пользуясь невинной его заметкой о
нетерпении публики видеть продолжение романа, Гоголь отправляет ему
следующее строгое и торжественное письмо, как все его письма, заключавшие
намеки на видоизменения романа:
«Мюнхен. Мая 28 (1843). Твое письмо меня еще более удивило, чем