здравомыслием и примирения двух национальностей, родных по вере и

преданиям. Участие призрака в создании еще виднее на другом лице —

откупщике Муразове, который вместе с практическим смыслом, наделившим его

монтекристовскими миллионами, обладает высоким нравственным чувством, сообщившим ему дар сверхъестественного убеждения. Крупная разжива со всеми

ее средствами, не очень стыдливыми по природе своей, награждена еще тут

благодатию понимать таинственные стремления душ, открывать в них вечные

зародыши правды и вести их с помощью советов и миллионов к внутреннему

миру, к блаженству самодовольствия и спокойствия. Это примирение капитала и

аскетизма поставлено, однако же, на твердом нравственном грунте, и здесь-то

нельзя удержаться от глубокого чувства скорби и сожаления. Основная мысль

второй части «Мертвых душ», как и все нравственные стремления автора, направлены к добру, исполнены благих целей, ненависти и отвращения ко всякой

духовной неурядице. Вторая часть «Мертвых душ» чуть ли не превосходит

первую по откровенности негодования на житейское зло, по силе упрека

безобразным явлениям нашего быта и в этом смысле, конечно, превосходит все

написанное Гоголем прежде поэмы. Самый замысел повести, даже в нынешнем

несовершенном своем виде, поражает читателя обширностию размеров, а

некоторые события романа, лучше других отделанные, с необычайным

мастерством захватывают наиболее чувствительные стороны современного

общества: до-. вольно указать, в подтверждение того и другого, на план

окончания второй части, с одной стороны, на начинавшуюся историю

Тентетникова — с другой. Да и в самой «Переписке с друзьями», ныне изданной, сколько попадается заметок, показывающих глубочайшее познание сердца

человеческого, изощренное постоянным наблюдением за собой и за другими, сколько светлого пояснения едва приметных душевных волнений, доступных

только чувству и глазу опытного, искушенного психолога, наконец сколько

отдельных моральных положений неотразимой истины и несомненного

достоинства. Ввиду всех этих разбросанных сокровищ, у которых от близости с

фальшивыми ценностями отнята или по крайней мере значительно ослаблена

возможность приносить пользу, грусть и истинное сожаление овладевают

читателем, и невольно слышится ему, что жизнь великого и здравомыслящего

писателя, осужденного на бесплодие самим направлением своим, должна

неминуемо кончиться грозной и мучительной драмой.

92

К концу этого развития я опять встретился с Гоголем. Надо сказать, что со

времени выезда моего из Рима я уже более не видал Гоголя вплоть до 1846 года.

Два раза получил я от него по письму в России, из которых первое заключало

обыкновенные его комиссии, касавшиеся присылки книг и сообщения толков о

его произведениях, а второе (1843) содержало выговор за резкие суждения о

людях, не понимавших или хуливших его литературную деятельность. Тем и

ограничивались все наши сношения в течение пятилетней разлуки [076].

Проезжая через Париж в 1846 году, я случайно узнал о прибытии туда же

Николая Васильевича, остановившегося, вместе с семейством гр. Толстого

(впоследствии обер-прокурора синода) [077], в отеле улицы De la Paix. На другой

же день я отправился к нему на свидание, но застал его уже одетым и совсем

готовым к выходу по какому-то делу. Мы успели перекинуться только

несколькими словами. Гоголь постарел, но приобрел особенного рода красоту, которую нельзя иначе определить, как назвав красотой мыслящего человека. Лицо

его побледнело, осунулось; глубокая, томительная работа мысли положила на нем

ясную печать истощения и усталости, но общее выражение его показалось мне

как-то светлее и спокойнее прежнего. Это было лицо философа. Оно оттенялось

по-старому длинными, густыми волосами до плеч, в раме которых глаза Гоголя не

только что не потеряли своего блеска, но, казалось мне, еще более исполнились

огня и выражения. Николай Васильевич быстро перебежал через все обычные

выражения радости, неизбежные при свиданиях, и тотчас заговорил о своих

петербургских делах. Известно, что после издания своих сочинений Гоголь

жаловался на путаницу в денежных расчетах, которой, однако же, совсем не было: Николай Васильевич забыл только сам некоторые из своих распоряжений. Тогда

уже все было объяснено, но Николай Васильевич не желал казаться виноватым и

говорил еще с притворным неудовольствием о хлопотах, доставленных ему всеми

этими расчетами. Затем он объявил, что через два-три дня едет в Остенде

купаться, а покамест пригласил меня в Тюльерийский сад, куда ему лежала

дорога. Мы отправились. На пути он подробно расспрашивал, нет ли новых

сценических талантов, новых литературных дарований, какого рода и свойства

они, и прибавлял, что новые таланты теперь одни и привлекают его любопытство:

«старые все уже выболтали, а всё еще болтают». Он был очень серьезен, говорил

тихо, мерно, как будто весьма мало занятый своим разговором. При расставании

он назначил мне вечер, когда будет дома, исполняя мое желание видеть его еще

раз до отъезда в Остенде.

Вечер этот был, однако же, не совсем удачен. Я нашел Гоголя в большом

обществе, в гостиной семейства, которому он сопутствовал. Николай Васильевич

сидел на диване и не принимал никакого участия в разговоре, который вскоре

завязался около него. Уже к концу беседы, когда зашла речь о разнице поучений, какие даются наблюдением двух разных народов, английского и французского, и

когда голоса разделились в пользу того или другого из этих народов, Гоголь

прекратил спор, встав с дивана и проговорив длинным, протяжным тоном: «Я вам

сообщу приятную новость, полученную мною с почты». Вслед за тем он вышел в

другую комнату и возвратился через минуту назад с писанной тетрадкой в руках.

Усевшись снова на диван и придвинув к себе лампу, он прочел торжественно, с

93

сильным ударением на слова и заставляя чувствовать везде, где можно, букву О, новую «Речь» одного из известных духовных витий наших. «Речь» была

действительно недурна, хотя нисколько не отвечала на возникшее прение и не

разрешала его нимало. По окончании чтения молчание сделалось всеобщим; никто не мог ни связать, ни даже отыскать нить прерванного разговора. Сам

Гоголь погрузился в прежнее бесстрастное наблюдение; я вскоре встал и

простился с ним. На другой день он ехал в Остенде.

Все это было весной, когда для туриста открываются дороги во все концы

Европы. Следуя общему движению, я направился в Тироль, через Франконию и

южную Германию. По обыкновению, я останавливался во всех городах на моем

пути и прибыл, таким образом, в Бамберг, где и расположился осмотреть

подробнейшим образом окрестности и знаменитый собор его. Последний, как

известно, принадлежит XII столетию, времени полного развития так называемого

романского стиля, и стоит на горе, у подножия которой раскинулся город, связанный так неразлучно с воспоминаниями молодости, по милости Геца фон

Берлихингена [078]. Романские соборы, признаюсь, действовали на меня еще

более готических в Европе: они разнообразнее последних, символика их гораздо

затейливее и в мистических их барельефах, перемешанных с забавными фигурами

вседневной жизни, более порыва, свежести и молодости. Пищи для любопытства

и изучения в каждом романском соборе чрезвычайно много, и вот почему на

другой день моего приезда в Бамберг я часа два или три пробыл между

массивными столбами его главной церкви. Усталый и измученный более

наблюдением и соображениями, чем самою ходьбою, я покинул собор и начал

уже спускаться вниз с горы, когда на другом конце спуска увидел человека, подымающегося в гору и похожего на Гоголя как две капли воды. Предполагая, что Николай Васильевич теперь уже в Остенде и, стало быть, позади меня, я с


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: