И рукой на солнце.
— Вот мы слыхали, будто вам вчера из города муку прислали — обрадовались. Хоть ребятки сыты будут. Конечно, теперь режим такой, то есть просвещение.
— Прислали. Да знаете сколько?
Егорка замер.
— Пять пудов на два месяца! А нас — восемнадцать детей, трое взрослых. Я писала, писала — ничего! Прямо — взять детей и в Москву…
Ну, Егорку не проведешь! Вот там — четыре окна — всё доверху завалено. Половицы скрипят.
Встает. Вспоминает, как Гнедов письмо в город инструктору писал, кланяется:
— Наше вам, с коммунистическим приветом.
И бегом в село вдоль пустых выжженных полей. Для бодрости поет:
К Гнедову, к Андрюхе, к Силиным, сразу ко всем:
— Эй!.. Эй!.. Всё выпытал. Сама призналась — дети вожаки, то есть по ихнему директивные. Рыжий — черт. Зовут — тьфу! — Балабасом. Говорить не может — только изображает. Мне язык показал длиннющий — хоть узел вяжи, и как жеребец «гы»! Одно слово — Балабас!..
Старик Силин крестится, стонет, кряхтит. Западает темное слово. А Гнедов торопит:
— Ты про муку.
— Привезли. Подтвердила. Врет — пять пудов. Животы дыбом встали. Четыре окна — направо, как войдешь. Завалено. Скрипом — скрипит. А Балабас сторожит, не пускает.
Насторожился Гнедов, прикидывает. А здесь, вместе с Егоркой, по полям прискакал новый «слых»:
В Горелове был Черемышин. Всю коммуну образцовую мигом разнес. Коммунистов — главного и садовника — повесил в нужнике. Скот выдал совету — делите. Учителя помиловал — но выпорол только и клятву взял — детей учить по-христиански, без обезьян всяких, на школе углем написал:
«Здесь гостил я — Черемышин. Чихом чихнул — рассыпались. Коммунисту галстук по разверстке. Крестьянам коровы. Ешь сметану. Не тужи. Назад приеду.
Уезжая сказал:
— Буду на той неделе в Кореневке.
Слых верный, Гнедов всё примеряет, потом — шёпотливым баском:
— Тысча пудов. Вот что — вечером обсудим. Всех зовите. Только баб не надо. Это им не комитет — дело серьезное. Пропишем резолюцию — держись!
Плохое хозяйство. Вместо супницы — подозрительная посуда, только что без ручки. Кто суп из мелкой тарелки, кто из стакана. Беда. Суп на картошке. Вылакаешь три тарелки — разнесет, а через час голод точит.
Лучше всех устраивается Колька. Он из случайных. То есть на бумаге значилось: «Морально-дефективный». — Мораль где-то по дороге затерялась (бумага долго блуждала, месяца три). Прислали в 62-ую. Здоров, хитер, весел. Конечно, о морали не без основания намекали: форточник. Прошлым летом поймали, в детский дом, то есть бывший Рукавишниковский. Сначала — запирали. Потом — естествознание, даже домашний оркестр. Коля к трубе пристрастился. Дует и рад. Раз повезли в детский дом на Мещанской, концерт давать. Едут мимо Сухаревки. Коля не выдержал — в трубу, за ним остальные — марш. Заведующий — Колю:
— Ты, собственно говоря, почему?..
— А как же — здесь наши сейчас работают, чтоб им было сподручней…
Подышал, не вытерпел, через два дня сбежал. Изловили, и вот в Волнушках. Форточек много, нечего брать. Зато пропитание — в поле картошка, в деревне яички. Курочка Гаврилы тоже на его душе — не общипав, чуть поджарил и глотнул. Щекотно, но сладко. И сейчас пойдет. Разве это дело — полторы картошки.
Ерзает. Берта Самойловна замечает:
— Коля, ты что? Господи! Ну съешь еще чашку. После обеда нужно грядки перекопать.
Еще явственней ерзает.
— Наказание! Что за мальчишка! Вот я запру тебя!
Не боится. Знает, как из мезонина на простыне спускаться, как через забор, бочку подставив, сигать, как в беспорточном состоянии сторожа Пильчука миновать — ползком на брюхе — всё знает. Кончит миску — уйдет.
Берта Самойловна убивается:
— Ну, зачем его к нам прислали?.. Пять пудов на два месяца: пятью сорок — двести, двести на шестьдесят — три с третью, три с третью на двадцать один… нет не может… Пильчук грозить уйти… Трудовые процессы не удаются… Невропаты вместе со слабоумными… Поля сойдет с ума… А Балабас удушит кого-нибудь — не ребенок — чёрт. Вчера отняла морковку, вцепился зубами, прокусил палец — нарывает. «Опытно — показательная!..» Еще составить отчет… Господи!..
Думает еще:
Как было просто раньше. Служила гувернанткой у Циркович. Девочки тихие, сидят — кончики пальцев на столе. Реверансы. И никакой «единой, трудовой». Булочки от Бартельса с тмином…
Додумать — о кофе, о жизни, о Боге — мешает Балабас. Коля хотел его суп вылакать — не тут-то было. Мяукнув, рыжий миску быстро опрокинул на Колину голову. Течет с лица. Коля повалил Балабаса, босой ногой шлепает по щекам. Маня, тихоня, подняла карточку, запустила в Петю. Это уж совсем плохо. Ведь она тоже не из категории. Дочка ответственного. Наголодалась. В других колониях всё полно. Умолили хоть в дефективную. Вначале ревмя ревела, теперь сама начинает поддаваться, говорить правильно разучилась, царапается, визжит. Прицелилась метко. Петя прыг на стол. Невыразимое.
Берта Самойловна вспоминает все приемы: от трудовых процессов до давнего маминого «за маленькое ухо» — ничего не помогает. И в отчаянии.
— Наталья Ильинишна, что ж вы смотрите? Уймите их!..
Поздно. Убежали в сад. Крик, шлеп. Плач. Наталья Ильинишна, или точнее, (кроме паспорта и роковых минут) — Наташа ловить по одиночке, что-то шепчет, смеется и «ладушки» здесь и «сорока ворона» — уносит всех в спальную. У самой голова кругом идет. Разве справиться? В прошлом году кончила гимназию. Какие-то трехмесячные курсы прослушала — всё больше о ритмической гимнастике и о детских библиотеках и прямо в 62-ую. Но старается. Коммунистка — верит: личинки, соты, трудовое воспитание, — лес, дальше грядущее — поле — с праздниками, прыгающими Далькрозами и васильками, а надо всем огромная красная звезда на груди товарища Курина. Был с ней в «Союзе Учащихся», теперь герой, — на посту — «политком». Правда, Наташа не только ему, себе признаться боится, что, вспомнив горбатую спину в куцом пальто с портфелем — загорается вся, что кроме Союза, личинок, сот и звезды есть другая звезда, слабость в ногах, духота, любовь. Но только стоит вспомнить, и всё — легко, мил Балабас, ласкается, шалит, постукивает нежно:
Уняла. Уложила. Тихо. Только Колька, ручкой послав поцелуй, убежал: пронюхал, где Силина кислое молоко ставит. Берта Самойловна лежит с мокрым полотенцем — мигрень, тоска. Мечтает: где-то есть Венеция, каналы, Ромео, ванная, кофе и Бог. Добрый, понятный, как в старенькой желтой книге с забавными буквами — отец сидел над ней, улыбался, дарил серебряный пятачок. Наташа читает стихи — «Революционная Муза»:
Читает. Боится дохнуть. Облетят лепестки — знамя, мак, губы, его губы — и хочется приписать на полях:
«Товарищ Курин — политком. Война со всем миром. 12-ое января 1918 г». (день, когда его увидела впервые на митинге в 3-ей гимназии).
Ребята как будто все спять. Но нет, — Поля выползла, идет к Балабасу. Чудная любовь! Поле девять лет. В разряде невропатов. Не может сама есть — кормят с ложки. Если не раздеть — ляжет в платье. А словами — пугает: о числах, о рае, о белых крылатых конях. И вдруг — стихи. Берта Самойловна ее до беспамятства любит. Мечтает — кончится всё, уйдет и Полю возьмет. Она будет поэтессой. Гений, слава, биография и еще Венеция или Ницца — всё равно, — лишь бы с кипарисами и с кофе. Поля боится детей. Только с Балабасом сжилась. Рассказывает ему странные вещи — как птица вскормила Христа, и Христос не мог улететь, остался с людьми, а думал, что крылья есть, ведь жил с птенцами, упал, расшибся. Говорит, смеется, плачет. А Балабас сочувственно мычит и густо пускает на рубаху слюну. Сейчас подошла: