И снова сонный пол взрывает:
— Посадка!
Бабка — железнодорожнику:
— Ну посади! Христом тебя молю!..
— Нельзя. Запрещено. Декрет.
И тихо:
— Оно, конечно, можно с запасных, да только… Идем в сторожку, вот что… Повожусь недолго. Поспеешь.
Быстро, на ходу, заледеневшей большущей рукавицей — за пазуху. Она — визжит.
В углу под граммофоном — трубу мазурики стянули, теперь Шаляпину не петь — рабочий нараспев читает газету — «Гудок»:
— «И прочие, но мы не поддадимся…»
От себя:
— Вот это правильно загнул. Не под-да-димся! На-ка, выкусь!
Закачался. Залаял. Кровавый сгусток выплюнул, и грустно на пол сел.
Посадка!
Снова прибой. Поль-Луи далеко. Снег. Шпалы. Пусто. Вдруг окрик:
— Это с принудительных отбился. На очистку выгнали.
— Вы, гражданин… того…
Поль-Луи не понимает — отчего кричать? Поль-Луи не знает, зачем ему в руку суют большую неуклюжую лопату? Глядит — стопудовый снег, белый камень, смерть.
Объяснили — сгребать. Конечно, мог бы отказаться. Та дама понимает по-французски. Сказать: приехал, рыжий чемодан, газета, конференция и резюме на триста строк. Конечно, мог бы. Но как будто заразился. Забыл сафьяновую книжку. Знает — надо. Дают лопату и бери. Молчи. Храбро взрывает толщь белого чудовищного мяса. Тяжело. Рука гудит. Пальцы в лайке отделяются и пропадают, как будто их и не было совсем. Снег — враг. Вошь. Сыпь. Мальчишка. Польский пан. Всё тверже — не прорвать.
Рядом дама. Три платка — слоеная. Варежки и валенки. Ковыряет. Обвалы глаз, над ними птичий лет и плеск бровей. Поль-Луи летит в пустоты. Не голос — выдох, сон:
— Вы из Парижа?.. В декабре у Сены — синь, туман, легко…
Налегла на лопату. Поль-Луи опять в глаза — не выдержал:
— В Париж!.. Хотите?.. Я могу устроить…
— Вы думали, что это жалоба? Мне хорошо. Я научилась. Многому и тяжести. Вот снег. Лопата. Разжечь печурку. «Обезьянку» на плечи — паек. Фунт гороха, и дрожит внутри, поет «спасибо». Приходит Артамонов голодный, смерзший, одурел от десяти комиссий. Я — руку. Вот эту.
Стаскивает варежку. Видно — прежде маникюрша, ногти в три вершка, обтачивали, обливали лаком, пудрой обсыпали, терли замшей — теперь — шкура слоновья, раскрылась — уголь, пила, жир кастрюли — только что трава из щелей не растет, волдыри, отмороженный вспухший мизинец.
— Да, вот эту. Нет большей радости — тогда, вдвоем, наперекор… Не поняли? Простите…
Нет, Поль-Луи уж что-то понимает. И понимает ясно, что лучше бы совсем не понимать. Как будто в весе удвоился. Неслыханно отяжелел.
Костер — погреться. Ноги от тепла вернулись, затомились.
На миг — кафэ «Версаль». Жаровни. Терраса. Жермэн вздувает угли губ. «Поцелуй! еще»! Девушка с гвоздиками: «Два су! возьмите»!
Снег. Упасть в костер! Схватить гвоздику! В даму кинуть, чтобы было — угли и легко.
Усмехается красноармеец — квадрат скуластый. Скулы медленно ползут. Придут. Проглотят, как сухарь, и резолюции, и чёлку и его.
Ну, что-же, снова за работу! Уж знает слово — «товарищ». Но пальцы не сгибаются, ноги прочь. В сугроб.
— Так вот она какая!..
Выяснилось. Освободили. Теперь Поль-Луи в Наркомземе. Как попал — неясно. Второй несчастный случай — хуже посадки — в бумагах оказалось мало важных слов. Поль-Луи думал — газета, социалистический билет, и наконец, он сам — смеется, негодует, пишет, скинув воротничок до пота хрипит, как Мунэ Сюлли в «Эдипе», словом, — трибун. Оказывается — мало. Легковесен, никакого пиетета, даже наоборот: откуда такой взялся? Смущение. Выяснить, проверить, запросить. Какой-то желчный управдел, в дамских ботиках, до крайнего дошел: удостоверить подпись.
Так выясняют. Уж шестое место. Вначале были внятные: Коминтерн, Наркоминодел. Потом пошло по воле сокровенной: Цик, Управление Домами Цика, Жилищно-Земельный, Наркомзем. Вел не человек, а крохотная бумажонка — «исходящая». Полнилась отметками, печатями, тщательными строчками регистраторш, красными громовыми росчерками «завов» — «переслать», «отобрать», «отказать», Наполнялась силой ибо росла числом. В Коминтерне была 67-ой, вышла из Жилищного 713-ой и в Наркомземе принята под знаком 3911. Выйдет пятизначной. Знает куда идти. Поль-Луи за ней плетется. Его не замечают даже — так толчется кто-то. А бумага? Бумага важная. Необходимо выяснить откуда, куда, дать заключение и на подпись.
Ходит. Откровенно говоря, забыл об интервью. Хорошо бы — комнату и съесть чего нибудь. Нельзя — всё зависит от исходящей. Нужен ордер. Об этом толковали и в Управлении Домами и в Жилищном. У Наркомзема ведь земля, не комнаты. А впрочем, всё может быть!.. Из кармана вытряхнув крохи сухарика в передней слизнул. Чтоб пообедать — надо прикрепиться. Это объяснили. Ясно. Но прикрепиться может только исходящая. Она же, не смущаясь, несется натощак и хочет стать стозначной.
Толкотня. Барышни. Ходоки. Разверстка. Косы. Голод. Бородач трясется:
— До вас! Мы всё свезли. А тут пришли и отобрали. Который, говорят, не середняк…
И паренек, худой — глаза и кость — из калужских, только на войне обтесан — отчаянно руками плещет:
— Как в такого всадишь красный энтузиазм?.
Машинки же стучать:
«Разверстка. Голод. 308. Назначить. Отобрать».
Отстучали. Откричали. Бородача тихонько вытолкали. Парень, куснув колючий хлеб, пошел на Ярославский — подталкивать вагоны. Тихо стало. Поль-Луи в углу ждет исходящую.
Выбежала девица, — зеркало из куртки, — пудрит нос. Поль-Луи обрадовался — к ней. Знает:
— Да, да, была бумага. Занятия кончены. Зайдите завтра.
Но где же спать? Девица добрая, согласна, ищет. Конец! Она, то есть исходящая, исчезла. Ушла одна, оставив Поль-Луи в углу под диаграммой посевной площади. Все папки, все ящики обысканы. Улизнула.
Поль-Луи ничего не говорит. Зачем слова? Нет бумаги — нет его. Понял — какой он, в брюках и с цепочкой, легкий, маленький, ничтожный. На земле его держала она: 67, 713, 3911. Теперь же он — песчинка. Не говорит, но перед изумленной девицей ручкой машет — может полететь.
Девица выбежала — и пришло спасенье. Веский, важный, коммунист товарищ Шурин: единственный мужчина. Женский субботник — шить рубахи для Красной Армии. Надо показать пример, вдохнуть живое, заразить. Шурин остался, хоть шить не умеет. Если пуговица с дырками, то может, а нет — беда: на булавочке висят штаны. Что ж делать? У мужчин субботники наладились — вагоны толкают. А барышни советские исключительно по части распределения билетов. С утра волнение — Буховой на балет, а Данкиной в какой-то районный смотреть «Коммуну». Тоже! Удовольствие. Так и теперь. Для виду шьют, а сами на часы. Только Шурин героически с подъемом, прокалывая пальцы, прикусив старательно язык, иглу втыкает, вытаскивает, водит.
Узнав об исходящей, вышел к Поль-Луи. Разговорился, даже иглу забыл.
Париж? Он жил шесть лет в Париже. На рю-Гласьер. К сожалению, сильны синдикалисты. Надо принять двадцать один пункт — тогда пойдет на лад.
— Вот наша партия…
Оживился — влюбленный имя милой выговорил. Замер. Потом — какая она. Сила. Дисциплина. Всё государство — на ней. Надо на фронт, и все из библиотек, из архивов, завсегдатаи кофеен Каружа и Монсури — с винтовками. Раз-два! Сын Шурина убит на фронте, возле Астрахани. Конечно, был партийным. Надо — транспорт — все в Наркомпуть, на узловые, в депо. Собрать разверстку — здесь. С утра и до утра — три года. Еще была жена — Внудел. Сыпняк. Теперь один.
Поль-Луи глядит: плюгавый, щуплый. Имя знает — читал статьи — изыскания, цифры, абстракция. Брюки — барроко бахромой. Вспоминает — «партия». Митинг. Зал Ваграм. Ленты. Рык. Оркестр. А после — кафе, огни, смех. На мизинце Шурина наперсток. Конечно, не на мизинец нужно, но женский — на другие не налез.
Потом — об исходящей. Шурин хмурится — всё недочеты механизма. Некоторый бюрократизм. Вот скоро, скоро управимся, исправим. Исходящей всё же нет. Но это и не важно. Оказывается, ее могло б совсем не быть. Напутали. Теперь назад придется. В Жилищный, — если не выйдет — в Цик, а после в Коминтерн. Вверх по ступенькам.