Взоры всех обратились ко мне. «Вот видишь, — единодушно говорили ковбои взорами, — он оправдался». Но ведь и меня напутствовал целый конный ареопаг. «Смотри, — говорил весь наш конюшенный двор на Беговой и словами, и взорами, — узнай все, как было»… И Валентин Михайлович вновь и вновь повторял как стихи: «Первый круг прошли они голова в голову, но в последнем повороте»…

— Джони, — сказал я, — это первый круг! Только первый круг. А в последнем повороте…

— Как первый круг? — преобразился Кейтон. — Отец всегда говорил…

— Это первый круг, Джони! А в последнем повороте твой отец спустил Крепыша с вожжей и — проиграл секунду.

— Спроси у Гриши, — воскликнул Джони. — Он подтвердит!

— Григорий Григорьевич и сказал мне, что на фотографии лишь первый круг.

— Но мы же с ним не видели финиша! — спохватился Кейтон. — Мы играли в снежки…

— Да, он сказал. Но все проверил по документам вот этот человек, — я указал еще раз на письмо.

И все снова сгрудились над исписанными страницами, всматриваясь в строчки на языке незнакомом, но остроту, всю боль ситуации все понимали без слов.

— А отец мне говорил, — печально-печально вздохнул Кейтон, — что в России прошло его золотое время.

Еще бы: «король» царил на призовом треке, и по праву. Но дрогнуло в нем сердце спортсмена, когда ставкой сделались интересы торговца. Победа Крепыша означала бы резкое снижение цен на рысаков из-за океана. И великий мастер заставил великую лошадь проиграть. Но никто не забыл той секунды, которую проиграл Крепыш, никто не забыл тех минут, когда перед трибунами вели инородного победителя, и публика — вся Москва — стояла в молчании: победителя не приветствовали. Никто ничего не забыл, в том числе и главный виновник поражения, только он постарался похоронить неприятную память. Но есть ведь еще и другие люди, хранители воспоминаний: исполнители исторического возмездия.

Джони искренне помрачнел.

— Как же вы меня отыскали? — горько усмехнулся он. — И кто же это так хорошо знает историю моей семьи?

— Есть у нас там один такой, он вам изложит даже родословную того коня, которого Калигула приводил заседать в сенат.

— Подумать только, — вздохнул последний Кейтон, — меня достала рука Москвы!

Наш друг Томас заразил всю округу ковбойством. Конторский клерк, живший от нас через дорогу, возвращался с работы из города, выходил на задворки и начинал посвистывать. Минуты через две раздавался в ответ фырк, топот — с дальнего конца поля бежала гнеденькая кобылка, та самая, которую Томас одолжил на время наших уроков ковбойства. Хозяин ждал ее с куском сахара и с тяжелым, как сундук, ковбойским седлом на плече, купленным в складчину с еще одним соседом. Конником клерк заделался недавно, он продолжал учиться у Томаса ковбойской науке, а когда тут же поселились мы, он стал бывать еще чаще — в расчете на бесплатную ветеринарную помощь.

— Доктор, она хромает! — раздавалось у нашего окна вечером, часов в семь, когда мы уже успевали задать корм нашим лошадям, а клерк только возвращался из города и собирался сесть в седло.

— Ничего подобного, — устроившись у телевизора, даже головы к окну не поворачивал доктор.

Доктор успел здесь показать, насколько понимает он в лошадях, и всадник, успокоенный, сразу пропадал за окном. Впрочем, однажды сосед сделался настойчивее.

— Доктор, доктор, по-моему, она жереба! Я теперь вспоминаю, что Томас выпустил ее как-то вместе со своим жеребцом и… и…

— Могу произвести ректальный анализ, — между двумя выстрелами с экрана прозвучало из полутемной комнаты.

— Нет, что вы, доктор! Зачем же так серьезно? Вы просто посмотрите. Прошу вас!

На пороге появилась фигура доктора, впрочем, тут же исчезнувшая с такой скоростью, что доктора уже не было, а слова, им произнесенные, еще звучали:

— На пятом месяце.

Доктор успел себя здесь показать, поэтому диагноз, повисший, так сказать, в воздухе, новоявленный ковбой принял с той же почтительностью, как выслушивал он наставления Томаса: «Как сидишь? Ты на ковбойском седле или на дамском?»

Держал ковбойскую лошадь и паренек Фред, тот самый, что на машине догнал тройку. Фактически Фред завершил целую галерею лиц, первое из которых я увидел еще в Мурманске, когда начинали мы трансатлантический рейс.

Ждали парохода и постоянно слышали: «Начальник порта сказал… Начальник приказал…» — и, конечно, рисовали себе некий облик в соответствии со словами «начальник порта». Когда же в последний день, прежде чем «отдать концы», пошли мы к начальнику сказать за все его распоряжения «спасибо», то вместо «спасибо» у меня челюсть отвисла: на месте начальника перед нами был — мальчик!

Это — лицо № 1. Дальше. Погрузились мы на пароход. Вышли в море. Я получил разрешение осмотреть мостик, и тут встретил меня просто ребенок, однако — третий помощник капитана.

Эти розовые лица у кормила власти или у руля океанского судна заставляли меня, звавшегося до тех пор молодым, чувствовать себя каким-то обветшавшим праотцем, вроде короля Лира, а ведь я считал себя по меньшей мере ну… ну, Гамлетом.

Я взял себе за правило, как тень отца Гамлета, являться на мостик за полночь: вахта пареньку, как нарочно, выпадала ночью. Филиппок — именем толстовского мальчика называл я нашего штурмана, потому что, как вы, наверное, помните, Филиппок носил отцовскую шапку, налезавшую ему на уши, а штурману, мне казалось, велика капитанская фуражка, — Филиппок на мостике, совсем один, вел во мраке океана гигантский корабль. И это он, как выяснилось, еще и стихи писал:

Вспомни море, день рожденья,
Нашу дружную семью,
Наше общее волненье,
Океанскую волну…

Да, так рифмовал он «семью» и «волну», но с каким чувством! И вот он смотрит в бинокль. Говорит в рупор. Шелестит лоцией. Может быть, мальчик просто играет в кораблики? Но… Но ведь мы в самом деле плывем! Простите, по-морскому надо говорить — идем.

Если я поднимался на мостик к девяти, штурман Филиппок как раз в это время проверял по первым, только что выступавшим звездам наше положение в океане. Тогда он выглядел особенно маленьким: на ветру, на открытой площадке, среди косматых валов худенькая фигурка с ушами, оттопыренными великоватой фуражкой, ловит мерцающую огромную звезду какой-то помесью подзорной трубы, циркуля и линейки и обращается ко мне:

— Хотите Венеру посмотреть?

«О, — думал я в ответ, — как монументально пошел бы я ко дну, если бы мне поручили вести дело подобного размера»…

Я спросил у капитана, что же это, какой-то младенец, да еще по ночам, руководит кораблем? «Папа» ответил: «Штурман. Давно плавает». Давно? Наверное, в его морской стаж входят и мокрые пеленки.

Наконец, Фред. В нем, кроме детства, было еще чисто американское соединение ребячливости и деловитости. Порода сказывается, как говорил Толстой, любивший эту поговорку из конюшенного обихода. Двести лет — и вся история! «Американские мужчины-мальчики», — сказал Хемингуэй. «Американцы, даже когда они седы, и лысы, и жуют вставными зубами, производят впечатление подростков», — писал по свежему впечатлению Горький. А вот дети у них, напротив, очень солидны. Одна девочка, когда мы показывали тройку в школе, задала нам вопрос: «В нашем обществе положение человека определяется деньгами, а у вас чем?»

Фред, сын строителя-монтажника, учился в восьмом классе. Кроме того, он, как и его сверстники, подрабатывал — на ферме у Томаса. Скопил денег, купил телку. Телка сама по себе была ему ни к чему. Просто денег хватило на телку. Повез телку на ярмарку, показал, продал. Еще заработал денег и — купил лошадь. Вы скажете: «Чичиков!» Какой же Чичиков, когда он под шляпой, в седле и с лассо в руках — Фенимор Купер! Гари Купер! Именно так и смотрели на него местные девчонки. Только он на них не смотрел. Я спросил у Фреда, что же это он все с нами да с лошадьми…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: