— Замолчите, — сказала Анна.
Исаак бросился на колени.
— О горе, — сказал он с лихорадочным блеском в глазах, — женщины и не подозревают, как они умеют заставить нас страдать, что им за дело до наших бессонных ночей и дней без отдыха! До того, что мы словно осужденный, сгорающий в серном огне и тянущий длани свои к свежим лугам небесным, которые в мороке обманчивого видения показывают ему палачи; что наши сердца бьются как в лихорадке, а кровь кипит; пусть бы они только почувствовали жар этого пламени, пожирающего нас? Увы! Любовь печальна! Мука нескончаема! Они прекрасны, они смотрятся в зеркало, восхищаются собою сами, и этого им достаточно.
— Вы гадкий, — сказала Анна.
— Гадкий, — повторил он за ней.
— Да, — бросила она. Потом, боясь сказать что-нибудь лишнее, отвернулась от него. На пол упала ее слеза.
— Ты плачешь, — воскликнул он, — вот оно что! — Анна кивнула. — Как, неужели ты вообразила, будто я хочу тебя обмануть? Но ты будешь моей женой, моей подругой, ты станешь счастливее других и, главное, свободнее их; моя жена перед Богом, Анна, ибо вмешательство людей нарушит святость нашей любви.
— Исаак, — сказала девушка, — я тут не все понимаю, но никогда не следует лгать ни Богу, ни мне…
— Ну вот же, — воскликнул он, — ты любишь меня!
Он склонился, чтобы обнять ее, но она оттолкнула его.
— Зачем, — спросила она, — ты вечно приходишь, когда здесь нет моего отца?
— О, зачем я прихожу, — воскликнул он, против ее воли сжимая ее в объятиях, в то время как она упиралась руками ему в грудь, отстраняясь от его поцелуев, — зачем я прихожу? Да потому что не могу иначе, потому что люблю тебя, хочу тебя видеть, потому что ты прекрасна и я не могу без тебя жить, а ты должна полюбить меня…
Вдруг дверь отворилась. Исаак быстро отскочил назад, посмотрел на Анну, как преступник смотрит на судью, и заикаясь пролепетал:
— Ни слова, умоляю, не говори ему ничего.
— Почему же? — наивно спросила Анна.
IX
И вот опять они здесь, оба, а ведь он так рассчитывал, что не увидит их весь день: один рыщет вокруг него, высоко задрав хвост и оскалив зубы, — ох и устрашающие же у него клыки! В какую часть его тела это чудовище сейчас их вонзит? В руку, в шею, в ляжки? Такое и зубами-то не назовешь — настоящие зубцы, резцы, щипцы. Ах! А как, должно быть, чудесно сейчас на улице, какой чистый воздух, как вольно дышится, не то что в этой зале; Исаак задыхается, уже вошел и Херманн, он придерживает полуоткрытую дверь за ручку, и его взгляд так пронзителен в это утро, а из широченных плеч вырастают такие мощные ручищи, это те самые, которыми он некогда выкинул в окно несчастного матроса. Интересно, окно тогда было закрыто или открыто? Если закрыто, как и сейчас, значит, бедняга вылетел, пробив его, и упал израненный, весь в крови, прямо на улицу. Исаак похолодел, и тут Херманн открыл рот. Что он сейчас скажет? Ах, дельце выгорело, марена продана, потому что всего-то в двух шагах отсюда, в трактире «Красный лев» у Яна Марануса, он повстречал господина Верхагена де Гоэса, с которым сторговался, и тот приехал в Домбург искупаться. Будто не мог искупаться там у себя! Исаак весь трясется, он побледнел, он не смеет поднять глаза ни на Херманна, с которым боится встретиться взглядом, ни на Брафа, который все кружит возле него и рычит, ни даже на Анну.
Девушка истолковывает его испуг как проявление робости, ей кажется, будто он хочет попросить у отца ее руки и все никак не может решиться начать; она подходит к нему и шепчет на ухо:
— Ничего не бойся, Исаак, ведь мой отец так добр.
Ах! В глубине души Вильденстеен предпочел бы отправиться куда подальше от такого добряка; но уже слишком поздно, Херманн пристально смотрит на него, потом так же оглядывает дочь и видит, что она дрожит.
— Чего ж такого, — говорит он, — может испугаться господин Вильденстеен и что ему нужно от моей доброты?
— Смелее, Исаак, — подбадривает Анна.
— Отчего это, — спрашивает Херманн, — вы называете господина Вильденстеена просто Исаак?
— Пусть он объяснит вам сам, — отвечает Анна и отходит, потупившись.
Херманн смотрит на Исаака, а тот, дрожа все явственнее, говорит то, чего ему совсем не хочется говорить, то бишь лепечет:
— Да, да, то есть я полагал, я подумал, мадемуазель ваша дочь, я ее люблю и если…
Херманн улыбается.
— Добрый юноша, — произносит он, — да нужны ли такие церемонии, чтобы попросить руки дочери бедняка?
От таких слов Исаак содрогнулся; страх уже заставил его честно взвесить многое, он сказал себе, что в конце концов женитьба не такая уж страшная штука, что Анна хорошая и красивая девушка, что он купит ей великолепные наряды, сможет с гордостью ее всюду показывать и что в конечном счете лучше творить добро, нежели зло, то есть жениться на девушке честнее, нежели просто соблазнить. Эти благие мысли освежили его дух и укрепили сердце, страх улетел, как орлан, он перестал дрожать и бледнеть и наконец поднял на Херманна прояснившийся взгляд.
Он чистосердечно признался Херманну, что живет в Генте, что у него восемьдесят тысяч флоринов долгу и собственность на острове Вальхерен примерно такой же стоимости; рассказал, что каждый год в июне наведывается в свои угодья; всячески расхвалил собственный характер, упомянув о всевозможных своих добродетелях; вспомнил и о приключении на море, благословив его как прекрасный случай, благодаря которому он увидел Анну в первый раз; признался в своей любви к ней и официально попросил ее руки. Херманн дал согласие.
X
Прошла пара недель; Херманн и Вильденстеен познакомились гораздо ближе; старик чувствовал себя счастливым, думая о предстоящей свадьбе, и полагал, что теперь может быть уверен в том, что будущее его дочери устроено. Что до Вильденстеена, то он мужественно смирился с необходимостью покончить с холостяцкой жизнью. Впрочем, чем больше он смотрел на Анну, тем больше влюблялся в нее. Не только всю ее фигурку он мог ласкать глазами влюбленного, не находя ни малейшего изъяна, — но и на ее чистом лице, в ее всегда ясных глазах читалось столько доверчивости, нежности и благородства, что не в его силах было не обожать ее.
С тех пор как Анна уверилась, что вскоре выйдет замуж, ее характер немного изменился. Иногда она плакала, не умея объяснить отчего, и бывала погружена в себя, рассеянна и задумчива. За обедом ей случалось забыть поесть, а за завтраком она могла надкусить одну за другою пять тартинок, да так ни одной и не проглотить. Несколько раз она насыпала сахара в бульон и соли в кофе. Однажды вечером она даже вышла на улицу с лампой в руке и всматривалась в темноту, ища наперсток, который сама же оставила на каком-то столе рядом со своим шитьем. Херманн частенько удивлялся, наблюдая за тем, как она, нарезая хлеб для дохлебки Брафу, вдруг застывала на пять минут с ножом в хлебе, словно забыв дорезать ломоть; тогда ее тревожно расширившиеся зрачки, казалось, вопрошали пространство о будущем браке — окажется он счастливым или же несчастным. Часто ее лицо озарялось радостью и сиянием, как у ангела; тогда отец просто любовался ею, не спрашивая, о скольких жгучих ласках и о каком небесном самопожертвовании мечтает эта юная душа, когда думает о возлюбленном, что пришел стать ее супругом.
Во всем доме только Браф ходил хмурый.
XI
Шесть утра, прохладное время дня, когда солнце, разгоняя последние ночные туманы, ласкает едва пробудившуюся природу еще нежаркими лучами. Херманны ждут Исаака к завтраку, Херманн задумался, сидя у камина; вечная Библия покоится у него на коленях; Анна только что сварила кофе, пропитавшее благоуханием весь дом, и гладит Брафа.
— Отец, — говорит она, — разве уже не пора Исааку прийти?
— Да, — отвечает Херманн.
— Если он еще опоздает, я сниму кофейник с печки, пусть пьет холодным этот дорогой кофе, который он так любит.