Оказалось, однако, что О-Лан разгневалась сразу, как только увидела Кукушку, и гнев ее был такой глубокий и угрюмый, какого Ван-Лун не видел ни разу и даже не знал за ней.

Кукушка была непрочь подружиться, потому что получала свое жалованье от Ван-Луна, хотя она не забыла, что в большом доме она была в покоях господина, а О-Лан — только одна из множества кухонных рабынь. Она довольно добродушно окликнула О-Лан, как только увидела ее:

— Ну, старый друг, вот мы и снова в одном доме. А ты хозяйка, и первая жена, мать моя. Как же все переменилось!

Но О-Лан только пристально посмотрела на нее, и когда она поняла, кто это, ничего не ответила, поставила кувшин с водой, который несла, и пошла в среднюю комнату, где сидел Ван-Лун, в то время, когда не занимался любовью, и сказала ему прямо:

— Что эта рабыня делает в нашем доме?

Ван-Лун посмотрел по сторонам. Ему хотелось бы высказаться откровенно и заговорить властным голосом хозяина: «Это мой дом, и кого бы я ни позвал, тот может притти, и она тоже. А кто ты такая, чтобы спрашивать меня?» Но он не мог, потому что ему всегда было чего-то стыдно, когда О-Лан стояла перед ним. И стыд этот сердил его, потому что, когда он начинал рассуждать, то стыдиться было нечего: ведь он поступил не хуже, чем всякий другой, у кого есть лишнее серебро. Все же он не мог высказаться откровенно и только смотрел по сторонам, притворялся, что ищет трубку по карманам, и ощупывал пояс. Но О-Лан твердо стояла на своих больших ногах и ждала, и когда он ничего не сказал, она снова спросила теми же словами:

— Что эта рабыня делает в нашем доме?

Тогда Ван-Лун, видя, что она не уйдет без ответа, сказал нерешительно:

— А что тебе до этого?

И О-Лан сказала:

— Всю мою молодость в большом доме я терпела ее надменные взгляды, и по двадцать раз в день она забегала на кухню и кричала: «Чай для господина!.. Обед для господина!» И всегда это было то слишком горячо, то слишком холодно, то плохо состряпано, а я была то слишком безобразна, то чересчур неповоротлива, — то одно, то другое…

Но Ван-Лун все не отвечал: он не знал, что сказать. О-Лан подождала, и когда он не ответил, горячие скупые слезы медленно заволокли ей глаза, и она заморгала, чтобы удержать их, наконец взяла уголок передника, утерла им глаза и сказала:

— Нелегко терпеть это в своем доме, но у меня нет матери, чтобы вернуться в ее дом.

Но Ван-Лун все молчал и не мог найти ответа. Он сел и молча закурил трубку, а она посмотрела на него печально своими странными, немыми глазами, похожими на глаза бессловесного животного, и потом ушла, двигаясь через силу и нащупывая дверь, потому что слезы ослепили ее.

Ван-Лун смотрел ей вслед и был рад остаться один, но ему все еще было стыдно, и он все еще сердился на то, что ему стыдно, и разговаривал сам с собой, и бормотал, словно ссорясь с кем-то:

— Что же, и другие мужчины поступают так же. Я всегда был к ней добр, а есть мужья и хуже меня.

Наконец он решил, что О-Лан должна это терпеть. Но О-Лан не успокоилась и продолжала молча делать по-своему. Утром она кипятила воду и подавала ее старику, и если Ван-Лун не был на внутреннем дворе, то подавала ему чай. Но когда Кукушка приходила за кипятком для своей госпожи, то котел был уже пуст, и никакими расспросами она не могла добиться ответа от О-Лан. Кукушке ничего не оставалось, как самой кипятить воду для своей госпожи, если хочет. А потом нужно было варить кашу к завтраку, и на печи больше не было места, и О-Лан продолжала возиться со стряпней, не отвечая на громкие вопли Кукушки:

— Что же, так и будет моя бедная госпожа томиться от жажды и задыхаться в постели, прося глотка воды?

Но О-Лан не слушала ее: только подкладывала еще травы и соломы в устье печи, расправляя топливо так же бережно и экономно, как в старое время, когда каждый лист был на счету.

Тогда Кукушка пошла с громкими жалобами к Ван-Луну, и он рассердился, что его возлюбленную расстраивают такими пустяками. Он пошел к О-Лан и начал упрекать ее и кричать:

— Неужели ты не можешь добавить утром лишний ковш воды в котел?

Но она отвечала ему, нахмурясь более обычного:

— Я не рабыня рабынь в этом доме.

Тогда он вышел из себя, схватил О-Лан за плечо, потряс изо всех сил и сказал:

— Перестань дурить! Это не для служанки, а для госпожи.

И она терпеливо вынесла это, посмотрела на него и сказала просто:

— И этой ты отдал мои две жемчужины?

Тогда рука у него опустилась, он не мог произнести ни слова, и гнев его пропал. Он ушел пристыженный и сказал Кукушке:

— Мы сложим другую печь, и я выстрою другую кухню. Первая жена ничего не смыслит в тонких кушаниях, какие нужны нежному, как цветок, телу другой и какие будешь есть и ты. Там ты будешь готовить все, что захочешь.

И он приказал батракам выстроить маленькую комнатку и в ней сложить печь из глины и купил хороший котел. И Кукушка была довольна, потому что он сказал:

— Там ты будешь готовить все, что захочешь.

Ван-Лун, распорядившись так, сказал себе, что дела его наконец улажены: женщины живут в мире, и он может наслаждаться любовью. И ему снова казалось, что ему никогда не надоест Лотос, и то, как она дуется на него, опустив большие глаза, прикрытые веками, похожими на лепестки лилии, и то, как смех сверкает в ее глазах, когда она взглядывает на него. В конце концов эта новая кухня стала тревожить его, словно заноза, потому что Кукушка ходила в город каждый день и покупала дорогие припасы, которые привозят из южных городов. Там были припасы, о которых он и не слыхивал: плоды летчи, и сушеные медовые финики, и рогатая морская рыба, и многое другое. И все это стоило гораздо больше денег, чем ему хотелось бы, но все же не так дорого, как говорила ему Кукушка. Он был в этом уверен и все-таки не решался сказать: «Ты пьешь мою кровь», из боязни, что она обидится и рассердится на него, и это не понравится Лотосу. И ему ничего не оставалось делать, как только неохотно шарить рукой в поясе. И каждый день эта забота тревожила его, а пожаловаться было некому, она вонзалась все глубже и глубже и охлаждала огонь его любви к Лотосу.

Была еще и другая забота, порожденная первой: жена дяди, которая любила хорошо поесть, повадилась ходить на внутренний двор во время обеда и чувствовала себя там, как дома. И Ван-Лун был недоволен, что из всего дома Лотос выбрала эту женщину себе в подруги. Все три женщины вкусно ели во внутреннем дворе и болтали без умолку, перешептываясь и смеясь, и им было весело втроем. И Ван-Луну это не нравилось. И все-таки ничего нельзя было поделать, потому что, когда он сказал кротко, пытаясь уговорить ее:

— Лотос, мой цветок, зачем ты так ласкова с этой толстой старой ведьмой? Твои ласки нужны мне, а она — лживая старуха, и верить ей нельзя. И мне не нравится, что она вертится около тебя с утра до вечера. — Лотос рассердилась и ответила капризно, надув губы и отвернувшись от него:

— У меня нет никого кроме тебя, и у меня нет друзей, а я привыкла жить в веселом доме. А у тебя в доме нет никого, кроме первой жены, которая меня ненавидит, а твои дети — сущее наказание для меня.

И она рассердилась на него и не хотела пускать его к себе в комнату в ту ночь, и жаловалась, и говорила:

— Ты меня не любишь, потому что не хочешь, чтобы я была счастлива.

Тогда Ван-Лун покорился и смиренно просил прощения, говоря:

— Пусть всегда будет так, как ты хочешь.

Тогда она милостиво его простила, и он боялся после выговаривать ей, что бы она ни делала. Если он приходил к Лотосу, когда она разговаривала, или пила чай, или ела сладости с женой дяди, то она просила его обождать и обращалась с ним небрежно. И он уходил, сердясь, что она не хочет впустить его, когда эта женщина сидит там. И любовь его остывала понемногу, хотя он сам этого не знал.

Он сердился еще и на то, что жена дяди ест тонкие кушания, которые он должен покупать для Лотоса, и становится все толще и жирнее, но он не мог ничего сказать, потому что жена дяди была хитрая женщина и обращалась с ним вежливо, льстила ему ловкими речами и вставала, когда он входил в комнату.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: