Так со времен Петра Великого стал формироваться у нас тип благовоспитанного дворянина, который известен по историческим свидетельствам, по художественно-литературным воспроизведениям, и едва ли можно ошибиться, сказав — и по личным наблюдениям.
«Людность» уже при Петре сделала крупные успехи. Голштинский камер-юнкер Берхгольц, бывавший в Париже и Берлине, находил, что петербургские придворные дамы 1720-х годов не уступают ни немкам, ни француженкам ни в светских манерах, ни в уменье одеваться, краситься и причесываться. С этого времени, по выражению князя Щербатова, «страсть любовная, до того почти в грубых нравах незнаемая, начала чувствительными сердцами овладевать». Уже при Петре начала распространяться роскошь в костюмах, в домашней обстановке, в угощениях. Петр требовал, чтобы все это соответствовало социальному положению человека, «понеже знатность и достоинство чина какой особы часто тем умаляются, когда убор и прочий поступок тем не сходствует». Надо сказать, что Петр делал исключение только для самого себя: он ходил обтрепанным, в стоптанных башмаках, угощал своих гостей гвардейской сивухой, хотя сам на стороне не прочь был выпить «гданской», «бургундского» и «шампанского».
В течение 50 лет, протекших со смерти Петра, «людкость» сделала огромные успехи. Если Петр предписывал культурную внешность соответственно рангу, то его преемникам пришлось перейти к обратному — к ограничению роскоши. В 1742 году было определено, в какую цену материи имеют права носить лица различных рангов: первых пяти рангов — не дороже 4 руб. за аршин, следующие три — не дороже 3 руб., остальные — не дороже 2 руб. Это распоряжение было вызвано развитием роскоши, стремлением жить не по средствам, в результате чего разорялись фамильные имения. С течением времени одежды высшего класса русского общества становились все более и более дорогими. Простая обшивка галунами стала казаться чересчур бедной; явилось золотое и серебряное шитье, которое все более и более заполняло костюм. Сукно было заменено шелком, бархатом и даже парчой; для манжет стали употреблять дорогие кружева, для отделки платья — жемчуг, для пуговиц — бриллианты. Являться часто ко двору в одном и том же костюме стало считаться неловким. Не удивительно, что уже в середине XVIII века, как свидетельствует князь Щербатов, «часто гардероб составлял почти равный капитал с прочим достатком придворных людей».
Указ предписывал дворянам обязательно брить бороды: «А ежели где в деревнях, гласил указ, таких людей, кто брить умеет, не случится, то подстригать ножницами до плоти каждую неделю по дважды». В образе жизни провинциального дворянства, разбросанного по глухим деревням, наблюдалось мало перемен. По рассказу Болотова, ходили они в старинном платье, долгополых кафтанах, с «ужасной величины обшлагами», сидели по своим углам и почти не бывали друг у друга, а если собирались, то пили и вели бесконечные разговоры про местные тяжбы. 12-летний Болотов был в этой компании и казался ей чудом учености. И самое житье оставалось здесь таким же, каким оно было до реформы. Обыкновенно дворянская семья ютилась в двух теплых комнатах огромного дома. Большой холодный зал с почерневшими деревянными стенами, потолками и корявым дубовым полом, открывался только для молебнов и по большим праздникам. Но тот же Болотов рисует и другую картину, которая свидетельствует об успехах новой культуры. В псковской деревне своего зятя Неклюдова, Опанкине, Болотов нашел общество, «которому светское обращение не менее знакомо, как и петербургским жителям». Сестра гордится его светскими талантами, его костюмами и разговорами, когда он приезжает к ней из Петербурга, и приходит в ужас, когда он, растерявши все свои «поступки, поведение и обхождение, в смешном, неловком и непристойном платье», является к ней из своего Каширского захолустья. Она не хочет показывать соседям «деревенского пентюха». Соседи эти весь деревенский досуг убивают на то, что поочередно ездят компанией друг к другу в гости. Один из соседей возит с собой и музыку, две-три скрипки, на которых его лакеи изображают польские менуэты и «контрадансы». После обеда, продолжающегося несколько часов, с обильными возлияниями, барыни засаживаются играть в карты, в модную игру «памфель», барышни и кавалеры весь вечер танцуют, а отцы семейств, «держа в руках то и дело подносимые рюмки», упражняются в разговорах. Заканчивается вечер чисто по-русски. Подгулявшие господа хотят плясать сами, менуэты и «контрадансы» сменяются русской пляской, в которой принимают участие и дамы, оставив свой «памфель».
Затем зовут девок и лакеев и начинают забавляться русскими песнями, к великому негодованию молодежи, у которой были свои модные песенки. В комнатах псковского зятя Болотова мебель на европейский образец, а стены покрыты холстом, разрисованным масляными красками. Так изменялся быт высших классов русского общества. Дворяне все более и более переставали походить на мужиков.
Перемены в мировоззрении русского общества. Татищев
Высшие классы русского общества все более и более стали расходиться с народной массой в строе чувств и понятий. Традиционное религиозное мировоззрение, которое господствовало над мыслью русских людей в Московскую эпоху, сильно пошатнулось уже в первую половину XVIII века. Факт этот выразился, прежде всего, в пренебрежительном отношении к церковным обрядам и преданиям, в равнодушии к идеям религии, в религиозном индифферентизме и даже в бессознательном атеизме. Вместе с этим в русском обществе начала XVIII столетия стали появляться и мыслители, которые шли в разрез с традиционным мировоззрением. Любопытным образцом этого сорта людей является Василий Никитич Татищев.
Татищев насквозь пропитан идеями западноевропейской философии о законности и разумности всего того, что естественно, что вытекает из свойств человеческой природы. Свои воззрения он выразил в знаменитом произведении — «Разговор о пользе наук и училищ». Татищев исходит из того положения, что «естественный закон» человеческой природы есть такой же «божественный закон», как и тот, который записан в священном писании. Разница между ними заключается только в том, что первый вложен Богом в человека при сотворении, а потому везде, всегда и для всех людей одинаков, как их натура; тогда как писаный закон словесно от Бога передан первоначально одним евреям. Но естественный закон основан на любви к себе, он является в форме постоянного стремления человека к счастью, между тем как Божеский закон основан на любви к Богу и ближнему и требует отрешения от личного счастья. Как будто между этими законами существует противоречие. Но Татищев доказывает, что этого противоречия нет. Разумный эгоизм обязательно включает в себя любовь к Богу и ближнему, так как это необходимые условия человеческого благополучия. Человек «взаимодательно» будет любить людей, так как нуждается в их любви для собственного счастья. Воздержание от счастья, по мнению Татищева, — грех. «Любочестие, любоимение и плодоугодие нам от Творца всех вместе с душою вкоренены, а так как Бог есть творец добра, то и все, что он сотворил, не иначе, как добром именовать можем». Если удовлетворение потребностей совершается разумно, те оно добродетель, если беспорядочно и чрезмерно, то обращается в преступление. Природа человеческая устроена так премудро, что она сама указывает меру, награждая за соблюдение меры удовольствием, за нарушение — страданием, «Бог во все оные противоприродные преступления вложил наказания, дабы каждому преступлению естественные и наказания последовали». Грех есть то, что вредно натуре человека, добродетель — то, что ей полезно. Но вредное и полезное нужно знать, следовательно, знание своей натуры — необходимое условие добродетельного поведения. Извращение человеческой природы после грехопадения и состоит в затруднении самопознания, но наука должна вернуть человечеству это равновесие душевных сил, нарушенное адамовым грехом. Так подходит Татищев к своей основной теме, поставленной в заглавии. Из этих теоретических предпосылок вытекает целый ряд положений чисто житейского, практического характера.