— Нет, в самом деле. Секретарь горкома велел поблагодарить тебя от его имени, что не отказался поехать за дровами… ну, инвалиду… — Нитка лопнула, медвежонок повис в руках Языканова. — Вот тебе на! Оборвал твою игрушку.

— Ничего. Я потом привяжу. Дайте-ка его сюда! — Бронислав отобрал мишку у Языканова и сунул в карман. — Что же, спасибо.

— Да, а еще Анатолий Васильич велел передать, чтобы ты не возмущался, когда заедешь во двор к Бельмесову…

— Я? Возмущаться? С какой стати?

— Дело в том, Бронислав, что там полный двор дров. Прикрылся званием, а на самом деле…

Они помолчали.

— Давно хочу вас спросить, Пал Палыч, да все случая не выходило. Почему вы так всего боитесь?

— Что? Боюсь? Откуда ты взял?

— Каждый день вижу. Кто что ни скажет, вы сразу руки по швам: «Слушаюсь!» Не я один, все автохозяйство видит — никакой у вас самостоятельности.

— Разве я из страха? Дисциплина, брат.

— Дисциплина? Всю жизнь на побегушках — дисциплина?

— Именно.

— Сюда приехали — тоже дисциплина?

— Молодой ты еще, Бронислав. Не понимаешь, — вздохнул Языканов.

— Вот-вот, — даже обозлился Бронислав. — Только и слышишь: молодой, зеленый. Если молодой, так уж непременно дурак.

— Не дурак, а — не понимаешь… — Он устало привалился в угол.

Языканов молчал. Он вдруг всхрапнул, и Бронислав понял, что разговор окончен.

Близко к городу на бетоне снегу было мало, сдувало ветром, и Бронислав вел машину на полной скорости. За окном проплыл поднятый аж на самую крышу кирпичного завода световой транспарант: «Все на выборы!» В освещенном пространстве около лампочек завивались снежные струи. Как белые змеи, они клонились то вверх, то вниз.

Итак, все то трудное, что пришлось сегодня испытать за день, такой бесконечно длинный, испытано не ради хорошего человека, защитника Отечества, инвалида войны, а ради ничтожества. И Генка Сурин тоже ради него потрудился…

Генка Сурин. Ну, что он такое? Так себе парень. Ветер в голове, одни пляски на уме, за машиной и то кое-как следит. Все утро мотался по избирательным участкам, выбивал свою бешеную чечу, удивлял девчонок. А вот понадобилось — не задумался, поехал выручать.

Рядом похрапывал Языканов. Беспомощно свисала сонная рука, фосфорически поблескивал черный циферблат на его руке…

Горы отходили в сторону. Впереди светился огненный купол — зарево Собольска. Сколько раз, возвращаясь ночью из рейса, Бронислав видел его — беспокойный, мятущийся отблеск огней большого города в огромной горной долине. На этот раз купол был особенно прекрасен. Добавились огни избирательных участков, и они-то подсвечивали снизу падающий снег. Миллионы снежинок плыли из темного неба, и каждая из них хоть немного, но светилась.

Казалось, над городом идет золотой праздничный дождь.

1965 г.

ПОСЛЕДНИЙ ФИЛЬМ

Собольск-13 img_4.jpeg

1

Третьи сутки они кружат по Уралу. Едут, едут, а конца поискам не видно. Никто ничего не знает: где и что будут есть, когда смогут отдохнуть, где, наконец, будут ночевать. Едут и едут. А тут еще чертовы чемоданы. Два больших чемодана у ног. Они — как живые твари: елозят туда и сюда и, кажется, даже попискивают. То врежутся острой кромкой в лодыжку, то ступню прижмут, хоть кричи. И вообще в газике невыносимо тесно, глухо, душно.

Одному Гаеву все нипочем. Дубовая тумба! Лежит и дремлет. Ноги затолкал под шоферское кресло. Иногда он ими шевелит, и там, под сиденьем, что-то стреляет и щелкает. И тогда шофер Ванюша недовольно говорит:

— Помнете мне масло, Федор Семеныч. Ой-ой, как нам плохо будет без масла.

Предостережение услышано. Гаев лениво поднимает сизые набрякшие веки. Долго разглядывает крохотный хвостик на макушке Ванюшиного берета. Потрогав щетину на щеках, миролюбиво спрашивает:

— Дорогой ты мой, золотой Ванюша! А куда прикажешь девать принадлежащие мне ходули?

— Поменяйтесь местами с Юрой, что ли.

Юрий Сопов уже взвинчен. Уже негодует:

— Вот еще! Не буду меняться. Зачем? Мне и тут хорошо. Я привык.

Гаев переводит взгляд на юношу:

— Тебе-то хорошо. Маслу каково, ты подумал, молодой эгоист? Нам без масла ой-ой как плохо будет…

Как невидимый плод дерева злости зреет, набухает перебранка.

— Когда сорока трещит, я еще понимаю — природа наградила. Но когда трещит человек… — Манцуров пожал плечами.

И сразу стало тихо. Как-никак — режиссер, постановщик. Кроме того, известный всей стране деятель, основатель русского кинематографа. Немножко странный, немножко замкнутый и все же обаятельный человек, стремящийся быть добрым и справедливым, поскольку возможно такое на его посту.

Гаев безропотно подчиняется молчаливому приказу и с удовольствием снова погружается в дрему. Юра тоже умолкает, но если бы кто знал, как кипит у него все внутри! Погодите! Погодите, погодите! Уж если он сорвется, тогда держитесь — и вы, Сурен Михайлович, и вы, Федор Семенович. Вам будет высказано все, что о вас думают.

Камениста горная дорога, машину то и дело жестоко встряхивает и швыряет. Юра вырос в Подмосковье, считает себя москвичом, и его прямо-таки оскорбляют уральские ухабы. Дикость какая-то! И названия у городов какие-то непонятные: Уфалей, Маук, Касли (или Касля? Уже забыл), Кыштым, Карабаш. Три дня едут и до сих пор не встретили ни одного городка с хорошим русским названием. А главное, не нашли пустяковой натуры для сто сорок третьего эпизода.

Что за мука — работать с усердствующим режиссером. Чего ищет? Какого, извините, рожна? Неужели успех фильма будет зависеть от того, какую натуру подберут для двух-трех эпизодов? Вы наивны, Сурен Михайлович! У иной картины и натуры-то вовсе нет, вся идет в четырех стенах, а зритель на нее валом валит. Не в натуре секрет, Сурен Михайлович.

В Касле (или Каслях? Попробуй узнать, как правильно!) вполне можно было снимать. Тихонький городок, у которого каждая улица до крыш залита покоем 1905 года. Чего еще надо? Горы, видите ли, низки. Не горы, а холмы, видите ли… Хотя, пожалуй… Гостиница в Касле отвратительная. Ремонтировали полгода назад, а подошвы до сих пор противно прилипают к полу. Синтетическая краска не может высохнуть. Везде сохнет, а в Касле — нет.

Ну, хорошо, не годится. А Кыштым? Воплощенная уральская старина. Демидовские заводы, пруды. Тоже не понравился. Современных зданий, видите ли, много. А вы не берите в кадр современные здания, только и всего. Можно? Можно. Так в чем же дело? Не глупо ли искать то, чего, быть может, и в природе нет.

Карабаш отвергнут правильно, тут ничего не возразишь. Там голые, безжизненные горы, не характерные для Урала…

Теперь они катят в какой-то там Златоуст. Хоть тут-то Русью пахнуло: первое русское название города. Странное название, не подходящее для города, но все-таки русское. И вообще что-то вокруг переменилось. Даже дорога стала лучше, а скоро и совсем хорошее шоссе пошло. Можно отдохнуть, уже не швыряет затылком о перекладину на крыше.

Бежит, рябит сбоку от машины то, что они здесь по-уральски называют чащобой: березки, сосенки, среди кряжистых берез и голоствольных могучих осин. И все сосенки и березки тянутся вверх, прямые, тонкие и ровные, как бамбук. Настоящие заросли. Миллионы удочек вдоль дороги. Как давно он не удил! Целая вечность. Покончить бы с натурными съемками — уж он знает одно местечко на Клязьминском. Прелесть!

Юра клюет носом, просыпается и видит совершенно непонятное — никакой бетонки, никаких удочек. Газик стоит на лощеном асфальте, под сенью тополевых шатров, возле городского пятиэтажного дома. На тротуаре мальчишка лихо катит на самокате. И мальчишка городской, в коротких штанах, и самокат городской, с колесами на пухлых резиновых шинах, похожих на подмосковные калачи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: