Сердце Григория встрепенулось. Неужели от нее? Нет, нет, тысячу раз нет… Смешно на это надеяться. Даже если Нина Ревская и напишет ему, то уж никак не записочку без конверта… Раздавленный паук… Это, должно быть, от Эвелины. Приглашение или еще что-нибудь в том же духе. Конец прошлой недели она была на научной конференции, но регулярно присылала ему по электронной почте сообщения. Григорий вспомнил, что Эвелина должна была вернуться вчера вечером.
Развернув записку, он понял, что это от Золтана. Еще одна фотокопия страницы из дневника за февраль 1962 года. Его другу было тогда двадцать шесть. Проведя шесть лет в Лондоне, Золтан, похоже, уже считал его своим «домом». Григорий подумал, что, перечитывая страницы своего старого дневника, Золтан хочет вновь ощутить себя востребованным молодым человеком, а не эксцентричным стариком.
Он с интересом вчитывался в чуть наклонный почерк дневника, который говорил с ним через сорок десятилетий.
Четверг. Пасмурно и дождливо, но я не в накладе. Думаю о красоте и грусти человеческого существования. Мы бредем по жизни, закутавшись в плащи, ведая или не ведая о том, кто мы есть и каково наше место в дождливом мире. Я обедал с членом палаты лордов, который мнит себя поэтом. Кто я такой, чтобы критиковать его, хотя аллитерацией лорд, по-моему, злоупотребляет? Сэмюель был в ресторане со своей новой подругой моделью. Сначала мне показалось, что мы знакомы, но потом я понял, что видел ее лицо на обложках журналов и в рекламных роликах. Лично мы до сегодняшнего дня не встречались. Вокруг сидели знакомые лица: члены парламента и светловолосая певица «фолка», имя которой я не могу запомнить. Что-то нашло на меня. Мне вдруг ужасно захотелось оказаться на свежем воздухе. Не особо заботясь о соблюдении приличий, я распрощался со знакомыми и поспешил к выходу. Чувство радости от неожиданной свободы наполняло мою душу. Выходя из зала, я столкнулся с Ниной Ревской по прозвищу Бабочка. Темные волосы и заостренное красивое лицо, под безмятежным выражением которого скрывается тайная грусть. Она выглядит моложе своих сорока с лишним лет. Вот только руки старые, больные, с набухшими суставами. Ее глаза, зеленые, прекрасные, блестящие, колючие, таят в своей глубине боль. К моему удивлению, балерина прошла за мной в раздевалку. «Я хочу вам кое-что рассказать, — сказала она мне. — На рождественском вечере вы расспрашивали меня о муже и его творчестве».
Одним стремительным движением балерина опустилась на диван. Какая чопорность! Руки сложены на коленях. Колени и лодыжки плотно прижаты друг к другу. «Однажды, — сказала она, — я выразила свое разочарование тем, что творится в стране. Муж не разделял моего беспокойства. Я закричала: „Как ты можешь быть таким? Как можно вести себя так, словно ничего не происходит?“ Он ушел из дома. Сами понимаете, мое поведение было небезопасным для нас обоих. Позже в тот день муж сел рядом со мной и тихо сказал: „Разве ты не понимаешь, что я просто должен верить ему?“ Он имел в виду Сталина. И добавил: „Я должен верить. В противном случае как я смогу изо дня в день просыпаться по утрам?“»
Ее лицо оставалось бесстрастным, но голос изменился. Мне показалось, что она глубоко переживает прошлое. Нина Ревская встала. Было видно, что груз далеких лет довлеет над этой женщиной. Она попрощалась со мной и вышла из комнаты.
Дочитав до конца абзаца, Григорий закрыл глаза. Ему было стыдно, словно он подглядывал за кем-то в замочную скважину. А еще он испытывал грусть, глубокую, всепроникающую грусть. И грусть эта была вызвана не сочувствием Нине Ревской и Виктору Ельсину, не Золтану и его выгоревшим дневниковым записям. Она была вызвана жалостью к стихам, которые он любил. Наивные, задумчивые пастухи, пасущие стада коз и овец; меланхолические пейзажи и полные жизни леса; уставшие, но довольные крестьяне, чьи мечты и надежды светлы и чисты… Во всем этом просто должна быть какая-то правда. В противном случае, если Ельсин ни во что не верил, то как же он жил? Как чувствует себя человек, который пишет стихи, являющиеся всего лишь одним из видов государственной пропаганды? А может, он был циником? Не может же человек быть настолько двоедушным! Григорий и раньше задумывался над этим, но каждый раз отгонял от себя сомнения, прежде чем они успевали обрести законченную форму. Ему неприятно было думать о Ельсине как о конъюнктурном поэте. А что советскому поэту еще оставалось делать? Или выжимать все возможное из того, что разрешалось многочисленными правилами и ограничениями, или… поступить так, как Есенин: перерезать запястья, написать собственной кровью стихотворение и повеситься.
Можно, конечно, было сбежать, как Золтан, и жить ради того, чтобы говорить правду. Когда-то поэзию молодого венгерского поэта очень ценили. Каждое его стихотворение словно перепрыгнуло через «железный занавес», выбралось из тюрьмы через прорытый в земле лаз, выжило, чтобы рассказать свободному миру свою правду. Сколько других людей, сколько других поэтов так и не осмелились на это! Даже последние сочинения Золтана, подумал Григорий, отмечены опытом политического беженца. Жаль, что никто их не печатает.
Он сел и положил страничку из дневника на письменный стол. Если Виктор Ельсин начинал понимать, что в стране не все в порядке, но закрывал на это глаза, то что же из этого проистекает? Что такое он мог совершить, чтобы оказаться в тюрьме? Не то чтобы судебные обвинения при Сталине всегда имели хоть какое-то отношение к правде: достаточно было просто иметь несчастье относиться к не той категории населения. Политические статьи давали людям, не имевшим никакого отношения к политике. Конечно, куда приятнее думать, что Виктор Ельсин занимался антиправительственной деятельностью, чем признать его еще одной пылинкой, загубленной тоталитарной системой. Григорий давно уже чувствовал странный душевный подъем при мысли, что Ельсин, несмотря на свою кажущуюся наивную веру в сталинизм, был на самом деле бунтарем. «Над нами раскинулось звездное небо…» Первая строка «Ночного купания», наиболее нетипичного из всех стихотворений поэта. Когда-то оно произвело на молодого Григория неизгладимое впечатление. Трудности, возникающие при его переводе на английский язык, до сих пор беспокоили профессора. Работая над переводом, он решил отдать предпочтение точной передаче образов и одинаковой лексике.
Это одно из последних стихотворений Ельсина. Слишком уж не характерное для его творчества! Много меланхолии. Но можно ли назвать его «бунтарским»? Нарушенный покой… темнота… Нет, не то. Да и что, в конечном счете, могут доказать одно или два бунтарских стихотворения? Писать бунтарские стихи еще не означает бороться с властями.
«Что конкретно совершил Виктор Ельсин?»
Эта мысль была не нова. Григорий не единожды возвращался к ней, но так и не смог найти ответа. Сейчас, впрочем, он надеялся на успех, и это чувство он позаимствовал у Дрю Брукс. «Никогда не знаешь, что можно найти, если хорошо поискать», — сказала она на прощание. Ее преисполненные оптимизма слова до сих пор звучали в его голове. А вдруг Дрю уже отыскала нужную информацию? Григорию хотелось поднять телефонную трубку и набрать ее номер, но он сдержался. Еще не прошло и недели со времени их последнего разговора. К тому же он был уверен, что, отыщись что-то интересное, Дрю уже давно позвонила бы ему. «Отсутствие вестей — само по себе неплохая весть», — сказал себе Григорий.