«Если тебе не терпится, если так хочется стрелять, можешь достать его оттуда».
Как страшно он произносит это слово — с т р е л я т ь.
И вдруг, словно впервые заметив меня, отец рявкает:
«А тебе что нужно?! Ну-ка, марш домой!»
Свет меркнет в моих глазах, и последние слова я слышу уже на ходу — ноги сами срываются с места, сами несут меня к дому, и, преследуемый отцовским взглядом, холодея от жути, я перескакиваю через ступеньки, пробегаю веранду, толкаю дверь, стремясь скорее к матери, к ласковому теплу ее и спокойствию.
…Гремят выстрелы. Сопризывники мои выбивают по очереди 18 очков, 21, 22, 19…
— Вольные стрелки, — усмехается Миклош Комар. — Пистолет, как рогатку, держат.
— Миклош, — спрашиваю вежливо, — а сам ты умеешь стрелять?
— Я?! — взвивается он. — А ну иди, стань по перед мишенью, если не боишься! Пули у тебя по-над ухом цвиркнут и все в десятку лягут!
— Иду, — пожав плечами, трогаюсь с места.
— Линию огня без команды не переходить! — вскрикивает лейтенант.
Останавливаюсь, возвращаюсь.
Миклош стягивает перчатку, берет пистолет и трижды стреляет навскидку. 28 очков.
— Ковбой, — восхищаюсь я, — гроза прерий.
— Не то, что некоторые, — сплевывает он. — Которые только языком могут трепать.
— Подожди, — говорю, — теперь моя очередь.
…Спускаюсь в подвал, в наш институтский тир, тяну на себя тяжелую, окованную железом, дверь.
«Явился, — ворчит кудрявый тренер Бегма, — давненько не виделись».
«Зачеты», — улыбаюсь виновато.
«Нашел причину, — кривится он. — Ладно, — машет рукой, — раз пришел, стреляй».
Потом мы разглядываем мою мишень, и Бегма удивляется и сокрушенно качает седой головой.
«Ты же стрелок от бога, — вздыхает он. — Ходи каждый день, и года через два-три мы будем золото брать, мир повидаем».
На левой руке его вытатуирована женская головка с высокой довоенной прической. Под головкой крупные, аляповатые буквы: ЛЮБА-ЛЮБОВЬ. Документально зафиксированная, заверенная печатью,
НЕСБЫВШАЯСЯ МЕЧТА.
(Жену его зовут Клавдией Ивановной.)
«Хорошо, — киваю неуверенно, — с будущего понедельника»…
Мне видится наш с Черменом «Вальтер», вспоминается праздник в глухом лесу, игра, которую Бегма пытается оскопить, лишить волнующей прелести, превратить в обыденность, в ежедневный прозаический труд, возведенный в смысл жизни, и я слышу окрик отца: «Ты что тут делаешь?!» и голос директора школы: «Ему не хватит прилежания», и знаю, что не приду сюда завтра, и послезавтра тоже, и мне неловко перед тренером, и утешает меня только то, что на другой, на правой его руке еще не вытатуирована мужская голова с разлапистой подписью: АЛАН-ЧЕМПИОН.
Бегма с сожалением смотрит на меня.
«Не обижайся, — говорит, — но на инженера можно выучить любого дурака, а классный стрелок — это явление».
…Держу пистолет, привыкаю после долгого перерыва к его веской массе, обретаю его, и вот уже он не просто лежит у меня в руке, а рука как бы продолжается им, и это единство становится все органичнее, и взрывчатая сила, заключенная в нем, ощущается мной, как собственная, — кто знает, может, слияние это предопределено, заложено в мой генетический код? Ах, видно, предкам моим, к р е с т ь я н а м, частенько приходилось упражняться в стрельбе.
Трижды нажимаю на спусковой крючок, выбиваю 29 очков.
— Ну, — улыбаюсь Миклошу, — что вы скажете?
— Случайность, — отмахивается тот. — Ну-ка, дай пистолет!
Он тщательно прицеливается, но прежней уверенности в нем уже нет, есть только азарт и страх поражения. Три новых дыры появляются в мишени — 27 очков.
— Да-а, — сочувственно тяну я, — плоховато.
— От же хвастун! — злится Миклош. — От выставляется! — Он сует мне пистолет: — А ну, давай еще раз, если отвечаешь за себя!
Стреляю, и сопризывники мои ликуют — снова 29.
Лейтенант, безучастно наблюдавший за состязанием, расстегивает кобуру, достает пистолет, становится в позицию — все это ловко, изящно — и выбивает 30 очков. Честь армии спасена.
— Чемпион части, — уважительно сообщает о нем Миклош, — мастер спорта… Витя, — заискивающе обращается он к лейтенанту, — дай я из твоего попробую, этот плохо пристрелян.
Лейтенант застегивает кобуру:
— Свой пистолет и жену…
— Куркуль ты, Витя! — обижается Миклош. — Куркулем и помрешь!
— Не кипятись, — успокаивает его лейтенант, — все равно он лучше тебя стреляет.
— Он лучше меня?! — оскорбленно переспрашивает Миклош и собирается сказать еще что-то, но умолкает вдруг, и лейтенант тоже, и мои сопризывники, и даже Петраков откладывает винтовку — и мы все умолкаем, удивленно прислушиваясь к резким гортанным вскрикам, доносящимся сверху, задираем головы и смотрим в небо.
Там, в промозглой белесой высоте, нестройным клином летят журавли. Они уже прошли над горным хребтом, над вечной мерзлотой вершин, и это было самое трудное, и, оставшись позади, оно еще придерживает их за оцепенело вытянутые ноги, а внизу, в начале равнины не слышно журчания талых вод, и не цветут фиалки, и дальше на тысячи километров земля заморожена и заметена снегом, но журавли ворочают крыльями, словно обледеневшими веслами гребут, устало, через силу, подвигаясь к северу, и что-то безысходное есть в тяжкой их работе, в упорном стремлении к неясному, призрачному берегу.
— Одиннадцать, — шепотом считает лейтенант.
— В этом году все перепуталось, — вздыхает кто-то.
— Эй, как там тебя?! Петраков! — дурашливо орет один из охотников. — Можешь достать их из своей пушки?
— Я тебе достану! — срывает накопившееся Миклош Комар. — Так тебе достану — кишки свои не соберешь!
— Они же все равно на верную смерть летят, — оправдывается крикун.
— Нет, — говорит второй охотник, — раз летят, значит, знают где-то теплое озеро или болото.
— А может, вожак ошибся? Это с ними бывает, с вожаками.
— А я думаю, они потепление чуют. Иначе не сунулись бы в перелет.
— Старики говорят — весна должна быть ранняя в этом году.
— Если ранняя, то где же она?
— Чего захотел! Только февраль начался.
Слушаю, смотрю на журавлей, стою как в сказке у развилки трех дорог и думаю о том, что мог бы стрелять сейчас на первенстве страны или мира, и это был бы кто-то другой в моем обличье, с другими связями и образом жизни, и в том же самом обличье я мог бы консервировать овощи и растить внуков Бесагура, крепить нашу семейную цитадель, и это тоже был бы я, как и третий, отвергший первых двух и размышляющий теперь о том, закономерен его выбор или случаен, и если это пришло мне в голову, значит, я сомневаюсь? или просто любопытствую? или печалюсь о том, что не могу идти сразу по трем дорогам и, следовательно, обречен на сомнения? Сентиментальный вариант биографии — ах, кем бы я мог стать! Или героический? Прекрасная тема для детской радиопередачи:
УГАДАЙКА.
А журавли улетают все дальше, и крики их уже не доносятся до нас, и только черные точки можно еще разглядеть в морозной дали, а вот уже и точек не видно, но мы смотрим им вслед, в пустое белесое небо, стоим как завороженные, не можем опустить головы.
— Отбой! — командует Миклош Комар. — По машинам!
И снова мы едем, и зеленый тент полощется над нами, и можно вроде бы заводить песню, но сопризывники мои молчат, приуныв, каждый думает о своем. Один из них смотрит на меня, не отрываясь, он начал игру в гляделки еще на первой нашей перекличке, и лицо его тогда же показалось мне знакомым, и надо было сразу подойти к нему к спросить: «Где я мог видеть вас раньше?» — но я не решился, а потом уже и не хотел этого, противясь его настойчивости, и вот он сам подсаживается ко мне и улыбается.
— Ты не помнишь меня? — спрашивает.
— Нет, — говорю, — прости, — развожу руками.
— Мы учились в одном институте, — слышу укоризну в его тоне.
— МТИПП? — уточняю, надеясь на ошибку.
— Я поступил, когда ты был уже на четвертом курсе, — говорит он, — потому, наверное, и не пришлось нам познакомиться… Хетаг, — он называет себя и протягивает руку. — Лучше поздно, чем никогда.