Ревет мотор, ветер полощет тент над нашими головами, и мы сидим, тесно прижавшись друг к другу, и самозабвенно поем; и я сижу на скамейке в больничном коридоре, разглядываю щербинки на противоположной стене и слушаю мать Зарины, и это не стало еще прошлым, но уже и не настоящее.
«Меня зовут Фируза, — говорит она, словно взвешивая свое имя. — Друзья Зарины называют меня тетей Фирузой. — Она сомневается — ей лет сорок пять, мне около тридцати — «тетя» тут явно не годится. — Фируза Георгиевна», — предлагает она, оставляя за мной право выбора.
«Алан», — говорю я.
Очень приятно, рад познакомиться, судьба счастливо скрестила наши пути, скрестила-совместила, и вот мы сидим и ждем, а где-то рядом люди в белом свершают таинство процедур над распростертым телом Зарины, и она тоже ждет, прислушиваясь к себе, надеясь и не веря. Она гимнастка, — узнаю, — ушиблась на тренировке, потеряла сознание, а когда пришла в себя, встать не смогла. Головной мозг не поврежден, опорно-двигательный аппарат цел и невредим, симптомы-синдромы-рентгеноскопия, врачи ничего не могут понять и тоже ждут, и это тянется уже почти два месяца.
«Почему именно с ней такое случилось? — Фируза Георгиевна смотрит на меня, словно я скрываю что-то. — Почему?»
«Если вам понадобится моя помощь, — говорю, — не стесняйтесь, я всегда к вашим услугам».
«Что вы, мы и так вам благодарны».
Подумав, она достает из кармана записную книжку и говорит:
«Дайте на всякий случай номер вашего телефона».
«Нет его у меня, — вздыхаю, — три с половиной года стою на очереди, но все не ставят».
«Да? — оживляется она. — Я имею к этому некоторое отношение… Ну-ка напишите здесь фамилию, имя, отчество и свой адрес».
Пишу, склонившись, вывожу свои опознавательные знаки и вижу вдруг краешек белого халата, появившийся передо мной, краешек халата и полные, крепкие ноги. Поднимаю голову — это знакомая медсестра, одна из тех двух, но теперь уже не румяная, как прежде, а бледная, осунувшаяся, усталая.
«Мы закончили, — говорит она. — Машина у вас есть?»
«Должна быть, — отвечаю, — сейчас проверю».
Выхожу на улицу, озираюсь, но теплолюбивого друга моего нет как нет, им даже не пахнет, и я в сердцах проклинаю род его до седьмого колена.
И снова мы едем молча, смотрим прямо перед собой — бегущие дома, заиндевелые деревья, — и теперь вздыхает другой таксист, вздыхает и вопросительно поглядывает на меня, не смея обернуться и встретиться взглядом с девушкой, и вот уже я несу ее на руках, поднимаюсь по ступенькам — двадцать пятая, двадцать шестая, — и Фируза Георгиевна открывает передо мной дверь, и я протискиваюсь боком, боком миную прихожую, вхожу в комнату и опускаю Зарину в ее кресло.
«Вот и все, — говорю, отдышавшись, и к ужасу своему добавляю казенное: — Выздоравливайте».
«Спасибо, — кивает Зарина. — Простите, что побеспокоила вас».
«Ну, что вы, — улыбаюсь с наигранной бодростью, — я всегда готов, только скажите».
«Это вам быстро надоест», — говорит она.
«Как тебе не стыдно?!» — восклицает мать.
«Не хочу зависеть от случайностей, — говорит Зарина, — ни от кого не хочу зависеть. Пусть уж лучше выносят меня на носилках».
«Зачем вам это?» — начинаю и осекаюсь, поняв двусмысленность своих слов.
«Прощайте», — отворачивается она.
САНИТАРЫ ТОРЖЕСТВУЮТ ПОБЕДУ.
Опускаюсь по лестнице, легкий и быстрый, бегу, торопясь, а Зарина остается, и мне вспоминается дикая груша, лежащая на мокрой земле, и я бегу, и двое на костылях печально смотрят мне вслед, и жалобно смотрит мать Зарины, и где-то корчится в муках совести проклятый мной таксист, и я бегу, и зеленый тент полощется над моей головой, полощется от крика моего, от разудалого пения.
КАК СЛАВНО БЫТЬ СОЛДАТОМ.
Грузовик останавливается, и снова слышится повизгивание железных ворот, слышится голос Миклоша Комара, и еще чьи-то голоса, и в кузов к нам ловко запрыгивает молоденький лейтенант с двумя пистолетами на поясе. Он здоровается с нами, усаживается на краешек скамейки, и снова мы едем, но не поем больше, — молчим, предчувствуя конец пути, и машина останавливается вскоре — пункт назначения. Один за другим пробираемся к заднему борту, переваливаемся через него, прыгаем на землю.
Белесое поле простирается перед нами. Белесое солнце тускло светится в белесом небе. Белесые холмы предгорий вздымаются вдали, и заиндевелые деревья на их склонах поблескивают, как морозные узоры на стекле. Главный хребет почти не виден, он словно размазался в белесом воздухе, потерял очертания, и только смутно проглядывают в высоте сероватые пятна — обдутые ветрами, обесснеженные выступы скал.
Поле, на краю которого мы стоим, — это место стрельбищ, тир, огороженный от мира высоким бетонным забором. Слева от нас, метрах в тридцати, опустившись на колено, стреляет из спортивной винтовки сержант в теплой меховой куртке. Винтовка вздрагивает в его руках, бьет звонко и оглушительно, и эхо подхватывает выстрел и бестолково мечется между бетонными стенами. Сержант приникает к стереотрубе и бесконечно долго, как целился только что, разглядывает далекую мишень, и лейтенант с двумя пистолетами спрашивает:
— Ну, как, Петраков?
— Неважно, — после долгого молчания отвечает тот.
— А вот и мы приступаем. Наша мишень стоит совсем рядом, до нее, кажется, рукой можно достать.
— Мало патронов даете, — жалуются охотники. Они отстрелялись первыми — 22 очка и 23 — слабовато для опытных зверобоев.
— Два пристрелочных, три зачетных — вполне достаточно, — говорит лейтенант, оставшийся с одним пистолетом.
— Вы не учиться сюда прибыли, а зачет сдавать, — поясняет Миклош Комар.
Гремят выстрелы. Методично поражает цель сержант Петраков, суетясь, дырявят мишень мои сопризывники.
…Вижу — после каждого выстрела бурыми чешуйками осыпается кора с сухостойного вяза. Чешуйки скользят по стволу дерева, мягко ложатся в подножье, в редкую невысокую траву. Смотрю на вороненый «Вальтер» в руке Чермена, слежу за самой рукой, за медленным движением ее — рука поднимается, тянется к вязу, и я жду, затаив дыхание, готовлюсь, но выстрел каждый раз застает меня врасплох, и я вздрагиваю и жмурюсь, оглушенный, а чешуйки сыпятся беззвучно, исчезают в траве. Мы одни в густом предгорном лесу, Чермен и я, и никто не знает о нас, не догадывается о нашей тайне, и причастность к запретному возбуждает, волнует меня, я с нетерпением жду, когда Чермен разрядит пистолет и даст его мне, и вот уже он у меня в руках, тяжелый, теплый; я не понимаю еще его истинного предназначения, но кровь бросается мне в лицо, и я целюсь, тычу пистолетом в разные стороны и кричу — бах! ба-бах! — кричу звонко и радостно. Верю — когда я подрасту, мне будет позволено
СТРЕЛЯТЬ ПО-НАСТОЯЩЕМУ,
и я целюсь в дерево, представляя себе, как посыпятся вниз на траву бурые чешуйки омертвевшей коры.
Это я представляю себе, но вижу другое — отец стоит посреди двора, держа наш «Вальтер» за ствол, а мы, понурившись, смотрим себе под ноги, я и Чермен, разглядываем облупленные носки своих ботинок. Собираясь что-то чинить или просто взглянуть как там крыша, отец забрался утром на чердак, но, обнаружив случайно наш тайник, тут же спустился, вышел во двор и кликнул Чермена. Увидев пистолет, я тоже подошел, хоть меня и не звали, и вот мы стоим, невеселые братья, и отец спрашивает хриплым от ярости голосом:
«Где ты его взял?!»
Чермен еще ниже опускает голову, молчит, и я, чтобы взять часть вины на себя, хочу ответить за него, признаться в своей осведомленности, сказать, что он нашел пистолет в брошенном окопе, во время войны — тогда много чего можно было найти, — хочу сказать это, но не могу, не смета открыть рта. Не дождавшись ответа, отец поворачивается и, хромая сильней обычного, идет к уборной, распахивает дверь, входит, и зловонная жижа, тяжко хлюпнув, глотает наш «Вальтер». Выйдя, отец подходит к нам, останавливается на прежнем месте и, глядя на Чермена в упор, говорит: