— Простите, — с едва уловимой иронией говорит она.
— Пожалуйста, — не сразу отвечаю я.
Она обхватывает нас руками за плечи, мы поднимаемся медленно и медленно поднимаем ее, и вот уже стоим, выпрямившись, и руки наши переплетены, мы образуем самодельное, неуклюжее существо о трех головах, и существо это начинает осторожное, размеренное движение. Мы удаляемся от кресла — шаг, еще полшага, — и я стараюсь не смотреть вниз, но все-таки вижу безвольно висящие ноги девушки, и временами носки ее ботинок утыкаются в пол, как бы протестуя и порываясь идти самостоятельно, и мне кажется, она шагнет сейчас, стоит только попытаться — ну, попробуй же! — но нет, ботинки оскальзываются, волочатся по полу, будто их за веревочку тащат, и мы подхватываем девушку, подымаем выше — шаг, еще полшага, — поворачиваемся, боком протискиваемся в дверь, боком проходим прихожую, переступаем порог и останавливаемся на лестничной площадке.
Спускаемся, тоже размеренно и осторожно. Лестница узковата для троих, и я прижимаюсь боком к перилам, а женщина то и дело цепляется плечом за стену, и мы одолеваем первый пролет и переходим ко второму, и ботинки девушки соскакивают со ступеньки на ступеньку, падают с глухим стуком, словно печатью удостоверяя каждый наш шаг. Я слышу частое дыхание женщины и, покосившись) вижу капельки пота на ее переносице и на верхней губе, а ботинки стучат, отсчитывая шаги, и стук этот, размноженный эхом, разносится по этажам, возвращается, сопровождает нас, и женщина ртом хватает воздух и выдыхает со свистом, и, отчаявшись, я чуть ли не выкрикиваю в ухо девушке:
— Дайте-ка я понесу вас на руках. Вы не против?
Она умудряется пожать плечами:
— Если хотите.
— Вам будет тяжело, — слабо протестует женщина.
— Ничего, — бодрюсь, — пятьдесят шесть килограмм мне под силу.
Нагибаюсь, подхватываю девушку под колени, поднимаю, и она, устраиваясь поудобнее, обнимает меня за шею, невзначай касается щекой моего подбородка и, словно обжегшись, отстраняется резко. Я улыбаюсь про себя, и теперь все проще, чем было только что. Лестница оказывается не такой уж длинной, и женщина открывает передо мной дверь подъезда, и я выхожу с девушкой на руках во двор, безлюдный, к счастью — ни зевак, ни сочувствующих, огибаю дом, и улица тоже безлюдна, лишь вдали на трамвайной остановке чернеет толпа, но ей не до нас, и я иду по тротуару, несу девушку к машине, и женщина едва поспевает за мной.
Увидев нас, таксист выскакивает из машины, смотрит изумленно, стоит, забыв о холоде, потом, спохватившись, садится, заводит мотор и задним ходом едет нам навстречу. Поравнявшись, он останавливается, открывает изнутри заднюю дверцу и протягивает руки, готовясь принять девушку, но она отстраняет его взглядом, хватается за спинку переднего сиденья и ловко, а может быть, привычно, втягивается внутрь, и я подаю следом, как нечто не принадлежащее ей, ее бедра, колени, щиколотки.
Женщина усаживается рядом с дочерью, я сажусь вперед, хлопают дверцы, машина трогается, и движение, встречный бег домов и заиндевелых деревьев, подменяет собою действие и превращает нас в зрителей. Можно вполне естественно молчать и молча переживать происходящее — ах, крутой поворот, ох, злодей-самосвал, — мы свободны теперь, независимы друг от друга, сидим себе в первом и втором ряду партера, занимаем места согласно купленным билетам, и только таксист, которому, видно, приелась уже роль зрителя, все поглядывает на меня вопросительно, но я смотрю прямо перед собой, и он вздыхает — то ли о себе печалится, то ли обо мне, безъязыком, то ли о девушке.
Подъезжаем к старому трехэтажному зданию больницы, к самому входу, к высокому гранитному крыльцу, и вот уже с девушкой на руках я поднимаюсь по ступенькам, и женщина распахивает передо мной дверь. С первого раза войти мне не удается, и со второго тоже, и я вспоминаю избитый кинокомедийный трюк — человек с лестницей, жердью или с чем-то еще, торчащим поперек, пытается войти куда-то или выйти. Мне не смешно, я сам теперь в нелепом положении г е р о я, я вижу Чермена с вязанкой хвороста за плечами и вижу страдальческое лицо женщины и, примерившись, силой продираюсь в дверь, с облегчением вдыхаю густой фармацевтический дух.
В коридоре стоят двое на костылях, смотрят на нас без любопытства, и мы идем мимо них — я впереди, женщина за мной, подходим к следующей двери, и я напрягаюсь заранее, но дверь открывается вдруг, и перед нами возникает крахмальный халат и круглое, румяное лицо молоденькой медсестры.
— Зарина! — радостно восклицает она и, повернувшись, кричит кому-то: — Зарина пришла!
П р и ш л а, думаю я, и повторяю про себя имя:
ЗАРИНА.
На пороге появляется вторая медсестра, такая же молоденькая, румяная и черноглазая. Сияют снежной белизной халаты, сияют улыбки. Поздоровавшись, вторая медсестра косится на меня лукаво и спрашивает:
— А это кто, Зарина? Твой жених, да? Ну, говори, не стесняйся!
Стою, переминаясь с ноги на ногу, беспомощно оглядываюсь на женщину, а девушка, которую я держу на руках, Зарина, вдруг улыбается, да, я впервые вижу ее улыбающейся. Заметив женщину, молоденькие медсестры здороваются смущенно и, вспомнив о своих обязанностях, берут у меня с рук девушку, несут к себе, и одна из них захлопывает ногой дверь, и снова, теперь уже из-за двери, слышится смех. Они продолжают допытываться обо мне, и я злюсь — нашли, о чем говорить с парализованной девушкой.
О, доброта людская!
— Как вы будете возвращаться? — спрашиваю женщину.
— Не знаю, — отвечает она, — что-нибудь придумаю.
Смотрю на часы. Опаздываю уже на двадцать минут. Спрашиваю:
— Сколько времени уйдет на процедуры?
— Около часа.
Опоздать на двадцать минут или на два часа — велика ли разница?
— Ладно, — говорю, — я помогу вам. Только пойду отпущу машину.
Лицо женщины разглаживается, черты становятся мягче, взгляд светлеет.
Выхожу на улицу. Таксист рвется мне навстречу, кажется, даже машина боком подалась ко мне.
— Что с ней такое? — спрашивает он.
— Паралич.
— Ой, горе, — сокрушается он, — ой несчастье!
— Я остаюсь, — говорю, — отвезу их домой.
Протягиваю ему деньги.
— Когда? — спрашивает он.
— Через час.
— Спрячь свой рубль! — сердится таксист. — Божеское дело делаем, а ты деньги суешь! Слушай, — говорит он, — вместе отвезем их. Через час я подъеду. Ровно через час я буду здесь. Клянусь матерью!
Он оказался клятвопреступником.
На КПП воинской части, в маленький домик, встроенный в кирпичный забор, я вваливаюсь с Зариной на руках. Мы вваливаемся все вместе — мать Зарины, таксист-клятвопреступник и другой, который вез нас обратно, две медсестры и двое на костылях, старик из автобуса, хозяйка белой овечки и сама овечка, чистенькая и покорная. Дежурный долго вертит в руках предъявленную мной повестку, подозрительно смотрит на меня, спрашивает грубовато:
— Вы что, с перепоя?
— Вроде бы нет, — отвечаю. — А вы?
— Вам положено являться в 8.00, — суровеет он.
— Знаю, — говорю, — но обстоятельства выше нас.
Он нехотя возвращает мне повестку и жестом регулировщика указывает на дверь:
— Проходите.
В глубине просторного двора, у складских помещений стоят мои сопризывники, одетые в ватные бушлаты, ватные брюки и валенки, стоят все шестеро, заиндевелые, толстые, как снежные бабы, и перед ними в ладной своей шинельке, в хромовых сапожках прохаживается младший лейтенант Миклош Комар. Увидев меня, он останавливается и, ухмыляясь насмешливо, следит за моим приближением.
— Ты, часом, не служил в гусарах? — спрашивает. — Откуда у тебя такая старомодная выправка?
Закарпатский венгр, он приобщался к русскому языку через украинский.
— Что за маскарад? — интересуюсь. — Чего нарядились, рекруты?
Мои сопризывники радостно гогочут.
— Отбываем на стрельбища, — сообщает Миклош, — а тебе приказано явиться до полковника. Шагай, — говорит он, — через пять минут придет машина, постарайся обернуться за это время.