Такое открытие меня несколько ободрило, и я даже позволил себе чуть-чуть поиграть со своим собеседником. Увел разговор в сторону, в область архитектуры и искусства. Этим дал себе некоторую передышку, но, видимо, переборщил. Чиновник прервал меня и заявил, что хотя рассказанная мною автобиография выглядит правдоподобно, но в произношении некоторых слов и построении фраз проглядывает иностранный акцент…

— Чем вы, господин Витвер, объясните это? Может быть, немецкий не является вашим родным языком? А свободное владение им — заслуга умелых наставников в Лондоне или Москве? — спросил чиновник.

Я не ответил на вопрос и высказал недоумение — почему меня все время перебивают и не дают рассказать все по порядку.

Возможность такого вопроса была предусмотрена, и тут мне не пришлось импровизировать. Согласно легенде, мой отец еще до войны уехал вместе с семьей работать по контракту в Польшу, в город Львов (в этом городе до войны я проходил службу в Красной Армии). Моя мать, по той же версии, вскоре умерла, и мое воспитание было поручено гувернантке русского происхождения. Отец часто отлучался в командировки, и я значительную часть времени проводил вместе с ее сыновьями. А после вторичной женитьбы отца остался в семье гувернантки и посещал русскую частную школу. В течение нескольких лет дома и в школе я говорил только по-русски и даже начал забывать свой «родной» немецкий язык. Только с началом войны, после присоединения Польши к Рейху почувствовал зов Родины, вернулся домой и был призван в вермахт. После демобилизации по ранению вернулся в Эссен, откуда и прибыл сюда, в Вену, для поступления в Высшую техническую школу по ходатайству гауляйтера Рура.

Я понимал, что даже не очень тщательная проверка вскроет много погрешностей в моей «биографии», но сейчас важно было не дать себя запутать, чтобы избежать немедленного ареста и передачи в гестапо.

Чиновник дослушал биографию до конца и сделал вид, что удовлетворен рассказом. Он сделал паузу, и я подумал, что допрос окончен. Тут возникло новое требование: рассказать о службе в вермахте. Это было самым уязвимым местом легенды. Чтобы не обнаружить незнание, я старался избегать деталей, поддающихся быстрой проверке, ссылался на провалы в памяти, и, к своему огорчению, обнаружил, что из памяти действительно выпали даже некоторые заученные детали. Вероятно, мое действительное ранение головы не прошло бесследно, а возможно, сказалась чрезмерная нагрузка на память в последнее время. Нужно было запомнить массу данных и сдавать экзамены по немецкой истории, литературе, математике, расовой теории и другим предметам, о чем я не преминул сообщить следственному чиновнику, как и о том, что продолжал работать в керамической мастерской, чтобы заработать на жизнь. Для сна оставалось не более трех часов в сутки, а иногда и того меньше… Жаловался ему я довольно искренно.

Сейчас под ярким светом лампы и сверлящим взглядом нужно было называть фамилии командиров части, роты, отделения, соседей по госпиталю, свидетелей ранения и массу других подробностей. При этом допрашивающий задавал все новые вопросы, не давая передышки.

— У вас ведь были друзья, с которыми вы хотели бы встретиться? — спросил чиновник, и в его голосе снова слышалась ирония. Показалось, что кто-то, доставленный для очной ставки, уже находится здесь, в кабинете, ждет сигнала, чтобы выйти из-за портьеры. Я подумал, что сейчас передо мной может предстать кто-либо из товарищей по побегу из эшелона или из лагеря в Эссене. Встреча с ними в этой обстановке могла означать фактически только одно: конец.

В этот момент за спиной действительно послышались приглушенные ковром шаги. Кто-то приблизился и встал сзади. Мне даже померещилось, что это гауптман из-сумской фельджандармерии явился, чтобы учинить обещанную тогда расправу, и теперь стоит у меня за спиной и целится в затылок. Я ощутил холодок в том месте головы, куда было направлено дуло его пистолета. Вспомнил, что подобное ощущение уже испытал, когда по дороге в Сумы меня схватили каратели и повели на расстрел. Сейчас мне неудержимо хотелось обернуться, чтобы увидеть того, кто стоял сзади, но я сделал вид, что вошедший меня вообще не интересует. Наконец тот вышел вперед и встал сбоку. К счастью, он не был мне знаком, и это открыло второе дыхание. В отличие от чиновника, в нем чувствовался кадровый военный, резкий и бесцеремонный. Скорее всего, он был из гестапо. По тому, как он сразу же подключился к допросу, стало ясно, что он слышал все с самого начала. Теперь под перекрестным допросом я едва успевал поворачивать голову то к одному, то к другому. Кончалось «второе дыхание», силы мои были на исходе. Оба допрашивающие понимали это и вошли в азарт. Хотя чиновник тоже, видимо, утомился и уже дважды вытирал платком свой взмокший череп.

От мысли, что отсюда я буду отправлен на Морцинплатц, в гестапо, тело пронизывал леденящий холод. Я чувствовал, что меня сейчас начнет трясти как в лихорадке, мышцы лица вдруг ослабли, и челюсть вот-вот начнет выбивать судорожную дробь. Я пытался придержать подбородок рукой, сделал вид, будто от скучной и неинтересной беседы меня одолела зевота. Слегка похлопывая себя ладонью по губам, как это делают некоторые люди, я извинился за непреднамеренную неучтивость. Эффект этого простого жеста превзошел все мои ожидания. Оба чиновника как-то сразу утратили ко мне интерес. Лица их сникли, погас азартный блеск в глазах. После паузы мне сказали, что вопросов больше не будет и я могу идти.

Беспрепятственно пройдя мимо часовых, я вышел на улицу. Солнце, отраженное белым мрамором лестниц, ослепило. Я перешел проезжую часть и оказался на бульваре. Первой мыслью было уйти как мол<но дальше от этого здания. В глубине, справа от него, сквозь деревья просматривались островерхие башни Вотивкирхе. Еще дальше, на Кертнерштрассе, оживленной торговой улице, возвышалась величественная ажурная башня собора святого Стефана — Штефанедом. Мне следовало кого-то поблагодарить, но я не знал, кому именно мне следует сказать — спасибо… Сейчас мне хотелось уединения, и я пошел в сторону, противоположную Кертнерштрассе, подальше от ее многолюдной толпы, шумных увеселительных заведений и множества магазинов. Несмотря на еще яркий осенний полдень, меня знобило и все тело продолжала трясти нервная дрожь. Чувствовалась страшная усталость, хотелось присесть, Но я все шел и шел, ничего не замечая вокруг, и только когда отошел на достаточно большое расстояние, остановился и в изнеможении опустился на скамейку. Надо было принимать какое-то решение, но я не мог ни на чем сосредоточиться и бесцельно прошатался остаток дня, позабыв о еде. Порыв прохладного ветра вывел меня из состояния безразличия, Я заметил, что иду по мосту, приближаясь к месту, где в первый день прибытия в Вену меня чуть было не задержала криминальная полиция. Я взглянул вниз. Воды Дуная спокойно текли мимо. Сейчас они казались слегка розоватыми, отражая закатное небо. Быстрое течение создавало впечатление, что движется не вода, а я сам лечу над рекой вместе с мостом. И это уже не Дунай, а Москва-река, с которой соседствовало мое детство.

Теперь, далеко от дома, как это ни банально звучит, я все чаще вспоминал родные места, и горько становилось на душе оттого, что не могу сообщить о себе маме и отцу. Лишь в начале сорок четвертого года мне предоставилась возможность написать им несколько строчек.

Когда после войны я вернулся домой, мама рассказала, что каждый день ждала весточки от меня. В одно из воскресений она отправилась в церковь помолиться и поставить свечку за сына. В тот раз необъяснимое чувство облегчения и радости овладело ею Она поспешила домой. В ящике для писем лежал конверт без обратного адреса. В записке было всего несколько малозначащих строк без подписи. Она знала, что записка написана мною.

Воспоминания о доме помогли мне взять себя в руки и окончательно вернуться к действительности. В закоулках сознания теплилась надежда, что у службы безопасности сейчас слишком много более неотложных дел, чтобы отвлекаться на проверку шатких подозрений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: