Как-то вечером, это было во вторник двенадцатого апреля, Россохатский отправился в сарай, где стоял Зефир.
Жеребец, увидев хозяина, тихо заржал, и Андрей долго гладил его по атласной дымчатой коже, почесывал за ушами, трепал гриву.
Потом, обнаружив, что кормушка пуста, по приставной лестнице поднялся на чердак.
В подкровелье густо пахло сеном, и этот запах, с детства знакомый Андрею и любимый им, горько напомнил ту жизнь, которую уже никогда не доведется увидеть снова.
Сено на чердаке громоздилось почти до самой крыши. Сотник стал загребать его в охапку, с наслаждением вдыхая аромат сохлого разнотравья, ломкого от мороза.
Прижав копешку к груди, он вдруг замер и тревожно прислушался.
У задней стены чердака кто-то вздохнул и стал сыпать скороговоркой невнятные оборванные фразы, без адреса и смысла.
— Кто тут? — почему-то шепотом спросил Россохатский.
Никакого ответа.
Андрей, поеживаясь, спустился вниз, положил сено в кормушку и, сняв со стены фонарь, снова полез в подкровелье.
Чиркнув спичкой, поджег фитиль, спросил еще раз:
— Кто?
И опять — молчание.
«Какой-нибудь коновод или ординарец хватил лишку и отсыпается, хоронясь от начальства», — подумал Россохатский.
— Замерзнешь, вылезай, дурак! — громко сказал Андрей и, не дождавшись ответа, стал понемногу отгребать копну к чердачной двери.
Внезапно сено перед ним взбугрилось, осыпалось, и Россохатский, посветив фонарем, увидел незнакомого странного человека. Неизвестный стоял перед офицером на четвереньках и покачивался, точно творил замысловатую восточную молитву. У человека были ввалившиеся бездонные глаза, на лбу темнела тряпка, покрытая запекшейся кровью. Одет он был совсем непонятно: светлый летний пиджак, измятая фетровая шляпа и валенки.
«Бежал от преследования… — догадался Андрей. — Выскочил из дома в том, что попало под руку…»
В правом кулаке незнакомец что-то держал. Андрей подумал сначала, что это камень, но, приглядевшись, понял: хлеб. Раненый сильно сжимал черствый кусок пальцами, точно хотел бросить им в Россохатского.
Глаза незнакомца были наполнены страхом и злобой, и все же Андрею показалось: человек не в себе и не понимает, где он и что с ним.
И словно в подтверждение этого раненый закричал:
— Уйдите! Уйдите, говорю… или не отвечаю за себя!
Андрей пожал плечами, будто хотел сказать, чтоб беглец не занимался глупостями.
— Можете встать? — спросил он.
Раненый молчал, в упор глядел на офицера, не меняя своей неудобной позы.
— Кто вы? — спросил Андрей.
Незнакомец несколько секунд разглядывал Россохатского и вдруг сказал почти осознанно:
— Прочь!.. Голова разламывается…
Он попытался подняться, но упал навзничь и затих.
— Кругом люди, вас схватят, — проворчал Андрей, помогая неизвестному сесть. — Кто вы такой?
Возможно, человек почувствовал в голосе офицера добрые нотки и выдохнул устало:
— Учитель. Из поселка Мандал.
— Коммунист? — спросил Андрей, с пристальным интересом вглядываясь в лицо пожилого человека.
— Да! — закричал раненый. — И вон отсюда, пока вас…
— Вы бредите, — пытаясь его успокоить, перебил Андрей. — Не бойтесь, мой отец тоже учитель и тоже русский человек. Я не сделаю вам зла.
«Для чего это говорю? — тут же подумал Россохатский. — Господи, как все мутно…»
— Подождите, сейчас приду. Принесу что-нибудь поесть и укрыться.
Вернувшись вновь на чердак, Россохатский увидел: учитель лежит у самой двери, и в руке у него по-прежнему зажат кусок хлеба. Раненый, вероятно, пытался скрыться, но у него не хватило сил, и он впал в беспамятство.
Андрей оттащил его подальше от двери, положил рядом флягу с водой, кусок холодного мяса и бутылку водки. Потом забросал раненого сеном и ушел.
Уже спустившись вниз, вспомнил, что собирался принести какую-нибудь одежду, да вот… «Ладно, в другой раз» — подумал он.
С тех пор, всякое утро, поднимаясь за сеном для коня, Россохатский оставлял в углу воду и котелок с едой.
Однажды, когда он спускался с чердака, его увидел Еремеев, прибежавший за Андреем. Россохатского срочно требовал Унгерн. Сотник направился в штаб, а генеральский адъютант задержался у сарая.
Через сутки, забравшись на чердак, Андрей тихо позвал незнакомца. Никто не отвечал. Россохатский разворошил остатки сена: человек исчез. Может, он окреп и постарался выбраться из Урги.
Теперь, шагая к Сипайло, сотник думал о том, что он скажет начальнику «Бюро политического розыска», если тому, действительно, стало известно о случае на чердаке. И, ощущая холодок в груди, понял: оправдаться не сможет, и это — конец.
Сипайло долго, молча разглядывал Россохатского, тер лысину и, вдруг побагровев, процедил сквозь зубы:
— Я не забыл Урал, вольнопер[26]. Барон зря тебя взял к себе. И у япошек делать нечего. Ты не наш. Иди, помни: буду приглядывать за тобой.
Андрей выбрался от Сипайло, не веря в удачу.
Прошло несколько дней. Как-то, придя на службу, Россохатский увидел у себя в клетушке Еремеева. Тот сидел за его столом и копался в ящиках.
Андрей вопросительно посмотрел на адъютанта. Еремеев молча подвинул к нему по залитому чернилами сукну листок бумаги.
Это был приказ Унгерна: Андрея переводили в 1-й казачий полк, офицер получал под начало оренбургскую сотню.
Бригады дивизии спешно готовились к наступлению. Еще восьмого марта Унгерн объявил «автономию Монголии». Созданное им правительство князей и лам, в свою очередь, назначило барона главнокомандующим всеми белыми и желтыми войсками страны. Именно поэтому приказ № 15 был адресован не только частям генерала, но и соединению полковника Казагранди, конному отряду Баяр-Гуна, отряду Нечаева.
Двадцать первого мая полки выступили к советской границе.
Одиннадцать тысяч озлобленных, отчаявшихся, ни во что не верящих людей, выбитых на чужую землю, — вот что такое была в середине двадцать первого года Азиатская конная дивизия Унгерна. На что надеялся барон? На помощь бога? На вмешательство Японии? На восстания сибирских казаков?
Тешить себя надеждой на господа не имело смысла: все четыре года гражданской войны он стоял, кажется, на стороне большевиков. Казаки едва ли поднимутся на Советскую власть: те, кто хотел это сделать, сделали — и теперь смяты, повержены, разбиты вдребезги. Япония? Фирма Судзуки снабжала до сих пор барона оружием, но на большее в подобной обстановке ни один человек не стал бы рассчитывать.
Унгерн рассчитывал. Он разработал сам, без всякого штаба, которого, по мнению Андрея, у него вообще не было, план прорыва в Россию. Главный удар должна была нанести на Троицкосавск 1-я бригада. Барон собирался вести ее сам по правому берегу Селенги. 2-й бригаде Резухина приказали двигаться левым берегом, наступая на Прибайкалье, сковывая части Красной Армии и отвлекая их от Троицкосавска.
Унгерн полагал, что заняв плацдарм — треугольник, образуемый Чикоем, нижним течением Джиды и монгольской границей, — он затем двинется на северо-восток, в глубь Дальневосточной республики, и самым кратким путем выйдет на станцию Петровский завод Забайкальской железной дороги.
Даже сотнику было ясно, что поход не сулит побед: барон воевал без разведки, без инженерных войск и специальных частей, и как он собирался форсировать реки — один бог знает. К слову сказать, кухонь в дивизии тоже не было: казаки, пехотинцы, монголы варили себе пищу на кострах и пекли лепешки в золе — кто как умел. Топливом служил аргал — сухой коровий и верблюжий помет.
Двадцать первого мая из района Ван-Курена выступила бригада Резухина. В полках генерала, нацеленных на пограничную станицу Желтуринскую, было две тысячи сабель, двести штыков, четыре орудия и восемь пулеметов.
Спустя день отряд в триста сабель, выделенный из бригады Казагранди, оставил берега озера Косогол[27]. Казаки шли на русское село Модонкуль, расположенное в двухстах верстах от Иркутска, западнее Желтуринской, на берегу вспухшей от весенних дождей Джиды.