— Отчего не посидеть, — согласился Жамков, и на его лице ничего не отразилось.

Всем было ясно, что Кузякин отправился за водкой. Но это не внесло никакого оживления. Разговор по-прежнему тянулся медленно и вяло, то и дело прерываясь, высыхая, как высыхает ручей в степи, иссушенной жаром.

Заметно было: люди не только выжаты работой, но еще и удручены чем-то, о чем никто не говорил. Катя терялась в догадках.

Абатурин сидел на койке, привалившись спиной к стене, и, мучаясь, краснея, чувствовал: засыпает. Он хлопал длинными ресницами, тер кулаком лоб, но веки все-таки слипались.

«Ладно, — внезапно решил Павел, — усну. Немножко подремлю, сидя, и станет легче».

Решив так, попытался заснуть и с удивлением убедился: не может. «Очень переутомился, — догадался Павел. — И голова пуста, будто с похмелья».

В его возбужденной памяти туманно, расплывчато, клочковато возникали куски минувшего дня.

Напротив него сидел Жамков и мило улыбался Кате. Он иногда задавал ей вопросы, выслушивал ответы и согласно покачивал головой. Но думал Аверкий Аркадьевич не о ней.

Жамков не любил выпивать в компаниях. Нужно все время держать себя в узде, считать каждую рюмку, чтобы не переборщить, не проговориться о чем-нибудь таком, о чем можно спокойно разговаривать только с собой.

И Жамков пил водку один на один с женой — желчной и глупой женщиной, считавшей всех людей на земле своими личными главными врагами. Мужа она называла по фамилии и постоянно грызла его за потраченный не известно где рубль, за неумение выжать из своей должности дополнительные деньги и блага.

— Никто никому зря чинов не дает, — говорила Алла Митрофановна мужу, двигая в такт словам маленькими оттопыренными ушами. — А чин — это тоже заработок, Жамков. Все начальство стрижет купоны с должносте́й. Один ты хлопаешь ушами.

— Ерунда, — отвечал Аверкий Аркадьевич. — Никто не стрижет. И ничего я не хлопаю. Тебе бы только языком по зубам стучать.

— Как это «никто»?! — закипала Алла Митрофановна. — Да ты проснись, Жамков, протри себе глаза!

— И протирать нечего. Ну, какие, скажи на милость, стрижет купоны Вайлавич?

— Вайлавич — блажной, — не сдавалась Алла Митрофановна. — А нормальные люди стригут. Потому как — на их шее за все ответ. Ты стан не построишь — из партии в три шеи выпрут. Так значит, и получать должен больше.

— Ну, поди скажи Вайлавичу — пусть прибавит жалованье.

— Нечего тебе придуриваться, — махала рукой Жамкова. — И машиной можешь почаще пользоваться, и путевку со скидкой получить, и в президиумах всегда сидеть.

— Алла, — просил Жамков, — не трещи, ради Христа. Я и так целыми днями в громе работаю. В ушах мозоли.

— Опять затолковал свое! — возмущенно кидала Алла Митрофановна и выскакивала на кухню.

Жамков не любил жену, и Алла Митрофановна платила мужу тем же. Это было, надо полагать, даже странно, потому что души у них были родственные и дышали супруги одним воздухом стяжательства. Но Жамкова была беспросветно глупа, она ни за что не отвечала, не несла никаких общественных обязанностей — и ломила напролом, не понимая, что муж обязан вести себя тоньше, осторожнее, деликатнее, что ли.

Даже хорошо подчеркнутая поза скромности, стоившая Аверкию Аркадьевичу многих лет труда перед зеркалом и на людях, казалась Алле Митрофановне ненужной роскошью.

На все эти колкие замечания жены Жамков в конце концов мог махнуть рукой. Но стоило ему ночью увидеть рядом с собой на подушке измятое, вечной озлобленностью лицо Аллы Митрофановны, ее оттопыренные уши — и он хватался за голову, проклиная то время, когда его, совсем мальчишку, окрутила эта свирепая баба.

Жамков готовился к выходу на пенсию и должен был вести себя сейчас с величайшей расчетливостью и терпением. Надо сделать все возможное, чтоб в этот, последний, год работы его зарплата достигла наибольшего уровня. Тут — думать и думать. А эта дура толкает его черт знает на что, полагая, что ей с высоты рынка, прилепившегося к небольшому холмику, жизнь значительно виднее, чем ему, прожившему век на кровлях и фермах, в скопищах людей.

Совсем недавно она доставила ему несколько неприятных часов, лишний раз явив миру малую гибкость ума и скудомыслие. Жамков занял небольшую сумму денег подчиненному мастеру, выдавшему дочь замуж и залезшему в долги. Деньги были даны «до лучших времен», и мужчины не оговорили сроки возврата.

Но уже через неделю Жамкова стала требовать от Аверкия Аркадьевича, чтоб он пошел к мастеру и взял долг.

— Отстань! — сердился Жамков. — Что обо мне люди подумают?

— А то и подумают, что ты свои деньги вернул, — вразумляла Алла Митрофановна. — Ты лучше другое сообрази. Не посчитают ли те люди, что у тебя денег куры не клюют, коли ты на свои кровные плюешь?

— М-да, — неопределенно тянул Жамков, и ему уже казалось, что в словах жены содержится какая-то правда.

Алла Митрофановна выждала еще неделю, надела свое худшее платье, взяла малолетнюю дочь за руку и отправилась к мастеру.

— Здравствуйте, уважаемый, — сказала она ему, разглядывая тарелки на столе. — Везет, к обеду попали.

— Милости прошу, — смутился мастер. — Только обед, извольте видеть, простенький, не для гостей.

— Нет, отчего же? — не согласилась Алла Митрофановна. — Дай бог такие обеды и нам с Жамковым иметь.

Разрезая мясо на мелкие кусочки и подбодряя дочь, доедавшую суп, Жамкова говорила:

— Муж, он пришел домой — подай ему обед. А где взять? От получки до получки тянешь. Заняли кому — и сели на овсянку. Известно.

Мастер побагровел, тяжело поднялся из-за стола, сказал Алле Митрофановне:

— Вы тут поскучайте с женой маленько. Я скоро вернусь. К соседу зайду.

Он пришел через полчаса, молча положил перед Жамковой стопку денег и, не прощаясь, удалился в смежную комнату.

Алла Митрофановна доела обед, распрощалась с хозяйкой дома и в отличном настроении возвратилась к себе.

Узнав об этом, Жамков побелел. «Господи, какая первобытная дура! Ну, можно же все сделать мягче, умнее!» А что, если мастер проболтается о посещении Аллы Митрофановны? Нет, положительно, она не умна и укорачивает жизнь Жамкову.

Конечно, ничего особенно страшного в этом нет, и мастер едва ли откроет рот. Во-первых, Жамков ему начальник, а во-вторых… Во-вторых, мастеру невыгодно открывать рот.

У Жамкова есть толстая, в картонной обложке тетрадь. Это очень полезная и необходимая тетрадь. В ней множество фамилий, и каждой фамилии отведено несколько страничек. Жамков называет тетрадку «Дефектной книгой».

Все просчеты, проступки, выпивки, сердечные дела и даже преступления людей записаны на страничках бисерным почерком Аверкия Аркадьевича.

Нет, смешно думать, что Жамков разглашает содержимое тетрадки всем и сразу, как только ему становится известен грех кого-нибудь из сослуживцев. Наивно! А какой прок от этого Аверкию Аркадьевичу? Да никакого!

Другое дело, если сослуживец или знакомый сделает какую-нибудь неприятность Жамкову. Вот тогда иной разговор! Тогда Аверкий Аркадьевич полистает тетрадку, выпишет из нее данные и, выучив их наизусть, сообщит кому-нибудь из надежных, подчиненных ему людей. Те, в свою очередь, скажут другим, а может быть, и заглянут в партийную или общественную инстанцию. И тогда станет ясно, что сослуживец или знакомый наговорил на Аверкия Аркадьевича, боясь его честности и порядочности. Если бы Алла Митрофановна была хоть на четверть так же гибка и благоразумна, как Жамков… Но ведь дура, господи, какая дура!..

И вот теперь, сидя у монтажников, Аверкий Аркадьевич даже радовался, что можно не идти домой, глядеть на Катю, радуясь чистоте и свежести ее молодого лица.

В комнатку одновременно вошли Блажевич и Кузякин. Гришка был весь распаренный, сияющий, размахивал мохнатым полотенцем и даже что-то напевал под нос. Казалось, он смыл вместе с потом и усталость и минутную робость.

Он без лишних церемоний протиснул свой стул между стульями Поморцевой и Жамкова, спросил девушку:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: