Иннокентий Сергеевич, впрочем как и сестра его, до страсти любил старинные книги и вообще все антикварное и, пользуясь доверчивостью демьяновских жителей, таскал в свою нору все, что ни попадало, по его мнению, достойное в его руки.
Для полной характеристики, по народной молве, а ей нельзя не верить, Лючевский ходил в баню только под новый год. Такое правило объяснялось, по мнению тех, кто его знал, чрезмерной жадностью Иннокентия Сергеевича, да и сестры тоже. Как-никак, а баня требовала лишний расход мыла и уплаты за билет. Поэтому от Иннокентия Сергеевича исходил какой-то крепкий дух, так что, когда он проходил мимо кота, тот начинал фыркать. Картофельные очистки Лючевские никогда не выбрасывали, а пускали в дело. Иннокентий Сергеевич толок в ступе высушенные очистки, добавлял туда немножко муки и пек какие-то пресные лепешки. Сахару, крупы и хлеба бралось столько, сколько требовалось на день, с тем расчетом, чтобы не выйти из бюджета. На стене у них висела на шнурке тетрадка, куда тщательно вписывались каждодневные расходы — вплоть до копейки, где часто прибавлялось: «Сегодня на столько-то копеек разошлось больше. Впредь — не допускать!»
Отец их, когда был управляющим имения, нещадно драл мужиков, ненавидя их всеми фибрами своей узкой, застегнутой на все пуговицы души. Детям, по сведениям старых людей, от отца-управляющего досталось порядочное богатство — и золотишко, и драгоценные камешки, которое они берегли пуще глаза, несмотря на все выпавшие общественные потрясения, — так что шкатулка и сундуки остались нетронутыми. Об этих-то сундуках и ходила по Демьяновску молва. Питаясь хлебом с квасом, Лючевские для чего-то берегли сокровища. Демьяновцы не могли сего постигнуть своим умом и воображением. Широкая душа наша скорее потонет в нищенстве, чем возгорится желанием приобретательства.
Все привыкли видеть шмыгающую по городку и по базару черную, воронью фигуру Иннокентия Сергеевича, промышляющего самого дешевого пропитания. Дом их напоминал хаос старинной, давно заброшенной антикварной лавчонки, где все пришло в негодность, подгнило, обветшало и покрылось пылью забвения. Собственно, весь дом представлял собой большие длинные сени и тоже большую, перегороженную надвое шкафами комнату. В сенях висели какие-то тряпки и веники. В комнате громоздилось всего так много, что трудно было заключить, зачем и когда все это натаскали. Шкафы образовали стенку и упирались в самый потолок; были они разных эпох, так что нижний, может быть, восходил к Возрождению, а верхний к екатерининским временам, — все они, конечно, были весьма основательно продырявлены червем-короедом, и при дуновении из шкафов сыпалась желтая мука. В них тлело разное тряпье, давно непригодное к употреблению, но, однако ж, не выбрасываемое. Из этого-то тряпья — гузен штанов, остатков юбок и сарафанов — предприимчивый Иннокентий Сергеевич находил кое-что кроить и шить дельное. На столе, тоже отмеченном присутствием короеда, громоздилась всякая всячина: сковородки, обитый мраморный чернильный прибор, раковины, бронзовый лев без хвоста, попорченное временем Евангелие, малахитовая, с разбитой крышкой, шкатулка, разных величин наперстки, трубка величиной с полено, серебряная, бог знает каких времен, табакерка. На мелких, расшатанных, красного дерева шкафчиках и столиках десятилетиями лежали не переставляемые с места пилочки, ножички, футляры от очков, ножницы, спицы, испачканные мухами номера «Нивы», бронзовые статуэтки, какие-то колесики, фарфоровые собачки, кадило. На всем этом покоилась пыль времени, потому что редко когда прикасалась тряпка. Двигаться по комнате можно было с большой осторожностью, зигзагообразно, чтобы за что-то не задеть и не свалить на пол. Двойные рамы, оклеенные толстой желтой бумагой, никогда не выставлялись из окон Лючевских. Была только одна маленькая форточка, открываемая лишь днем и то по теплой погоде, — кроме воров брат с сестрою боялись сквозняков.
Сегодня было пятнадцатое число, а в этот день каждого месяца Анна Сергеевна собирала долги от тех, кому они доверяли.
— Тишков и Мышкина еще не приходили? — спросила она после скудного обеда.
— Пока нет.
— Что же, подождем до вечера.
XI
Из-за гостей Тишковы порядочно поиздержались. Иван Иванович прихватил кроме долга в тридцать рублей Лючевским еще в другом месте пятьдесят и теперь размышлял, как бы выкрутиться. У сынов, как и всегда, деньжонок не водилось. Николай выплачивал за мебель, Прохор — за холодильник. Лючевские же отсрочки не дадут, дело может дойти до милиции, — расписку-то в получении он им оставил. Пообедав, Иван Иванович стал размышлять, у кого бы можно было перезанять, чтобы сегодня же, пятнадцатого, расплатиться. Сперва он остановился на Егоровых, но вспомнил, что они на той неделе купили мотоцикл. Пятьков Афанасий? Ну какие же могут быть у него деньги после дочериной свадьбы? Как ни думал Иван Иванович, а остановился он на старухе Потылихе, которая не раз его выручала. Старуха давно уже жила одна в своей хате за овражком. Пенсия в восемьдесят рублей и ее доброе сердце давали ей возможность пускать понемногу деньжонки взаймы. Сама она кормилась огородним. Потылихе шел семидесятый год. Это была жилистая, хоть и пригибающаяся к земле, но все еще выносливая и быстрая на ногу старуха. Двое детей ее, сын и дочка, жили в городах и редко приезжали к ней в гости. Хатка ее была темная и низенькая, но опрятная, крытая почерневшей дранкой. Старуха жила в уединении и тишине, каждый день замаливала свои грехи, хотя и не знала в точности, какие они у нее были. В красном углу хаты чернели лики трех икон, и когда она молилась и кланялась им, то ей казалось, что бог понимал ее чувства и слышал ее голос. О Потылихе нужно сказать, что она никогда не унывала, подмигивала своим острым сорочьим глазом, подшмыгивала носом и, плотно ставя округлые слова, говорила:
— Не впадай духом.
Она с ласковостью встретила Ивана Ивановича.
— Што, отец, хмурый?
— Неуправка, бабка Потылиха.
— Не впадай духом знай. Заходь. Чаю-то не хошь?
— Да нет, я, старая, насчет… того самого… — Иван Иванович замялся, покряхтывая.
Старуха угадала, насчет чего.
— Гостечков-то управил?
— Отбыли.
— Скоко ж табе?
— Четыре красных.
— Это можно, — старуха полезла в сундук и достала с исподу черный, в белую крапину, платочек, где у нее были закручены в узелке семьдесят рублей.
— Можа, мало?
— Хватит, — Иван Иванович аккуратно, с обстоятельностью уложил деньги в свой потертый кошелек, взглянул на Потылиху. Та стояла согнувшись, уронив вдоль изношенного тела жилистые, жесткие руки.
— Дочка-то в теле? — попытала его.
— Сытая. Живут.
— Зять-то каков?
— Не знаю. Не вошел в смысл его жизни.
— На всем вашем тута харчились?
— Гости, сама понимаешь.
— Ну да! А у самих небось кошелек толстый.
Иван Иванович промолчал; оглядев Потылихину хату, спросил:
— Подсобить-то чего? Полати вон угнулись.
— На мой век хватит.
— Как ни-то зайду — дров поколю.
— Спасибочки, родный. Я и сама покуда топор держу.
Иван Иванович от Потылихи прямо направился к Лючевским. Анна Сергеевна, как и всегда, сидела в кресле, созерцая в окно переулок, а Иннокентий Сергеевич гремел за шкафами кастрюлями. Иван Иванович прокашлялся и поздоровался, затем вытащил красненькие.
— За то мы тебя и уважаем, Иван Иванович, — сказала Анна Сергеевна, внимательно осмотрев на свет бумажки.
Они были новенькие и хрустели, что ей доставило удовольствие, так как она очень любила непользованные деньги.
— Что делается на свете?
— У Ишковых свинья околела.
Анна Сергеевна тонко улыбнулась. Иннокентий Сергеевич заметил:
— Да, великая новость.
— Кому невелика, а кому велика, — сказал Иван Иванович.
— Скот содержать в Демьяновске никогда не умели. — Анна Сергеевна взяла из шкатулки бумажку — расписку Ивана Ивановича, гласившую: «Я, Иван Тишков, седьмого июля задолжил у гражданки Лючевской А. С. сорок рублей. Обязуюсь воротить до пятнадцатого числа сего месяца» Анна Сергеевна разорвала ее на мелкие клочки.