— Жрать хотят, — шепнул жинке Егор Егорыч, разобравшись, наконец, что означает его «Эссен» и эти пассы. — Тащи… — обречённо пискнул он. — Лучше — сало.

Пришлось изрядно облегчить погреб: пока Егор Егорыч чистил немецкие сапоги — Одарка с Оксанкой натащили на стол и сала, и пирогов, и мёда, и варенья… всего, что нашлось. Одарка даже первач вынула из поддона и припёрла немцам, чем жутко огорчила мужа. Хотя — немцы эти такие лихие, что лучше уж отдать им тот первач, лишь бы не застрелили. Они расселись по лавкам, пачкая их, один дудел в губную гармошку, извлекая из неё противные звуки, которые ужасно резали уши. Они стаскивали свою замаранную форму и кидали на пол, делая Одарке знаки, чтобы она постирала это всё.

— Хай вам грэць, чертяки! — чертыхалась полная Одарка, подбирая грязнючие и вонючие тряпки. — Шоб вас гром побил, окаянные лешаки, упыри болотные, пиявки!

А потом — дверь распахнули снова, в хату заглянула мерзкая лоснящаяся жирная морда и объявила:

— Ахтунг! Герр группенфюрер!

Немчура засуетилась. Поняли, звери, что поотдавали Одарке свою рванину рановато: начали расхватывать, пихая Одарку, напяливать кто что, даже чужое один надвинул и получил пинка от хозяина.

Оксанка ещё возилась с харчами: дрожащими от страха руками расставляла на столе тарелки, едва не расколотила штук пять. На улице всё шумело: ревели и пыхтели машины, гомонили люди. Но вдруг из хаоса всех этих гадких звуков вынырнул один такой, что заставил невольно содрогнуться. Оксанка всплеснула руками и выронила крынку молока. Крынка треснулась об пол и раскололась, молочная лужа быстро натекла и затопила осколки. Егор Егорыч, который, обливаясь холодным потом, выпихивал из погреба четвертину кабана, не удержался на лестничке и скатился в погреб во второй раз — вместе с кабаном. Одарка крестилась, уткнувшись в красный угол.

Немчура сначала погогатывала, а потом — снялась с лавок, как вспугнутые воробьи, повыскакивала во двор. Оксанка осторожно выбралась в сени и наблюдала за тем, как в ярком белом свете фар, шипя, жужжа и лязгая, движется к их двору нечто о восьми гигантских паучьих ногах. От каждого его шага дрожала земля, над головой Оксанки качались сушёные травы. Оно сверкало металлом, это была некая машина, которая, выворачивая комья земли металлическими когтями, сокрушила плетень и вдвинулась во двор, уничтожая огород. Свет её фар слепил, Оксанка прикрыла глаза ладонью, но продолжала, не отрываясь, смотреть, как в нескольких метрах от хаты страшная машина вдруг замерла, а потом — словно бы присела, испустив жуткое шипение, и из неё выпрыгнул человек. Едва человек очутился на земле — немчура, что топталась во дворе, повытягивалась в струночку, вытянула вверх правые руки и что-то хором крикнула, а потом — застыла. Против яркого света Оксанка видела только тёмный силуэт того, кто приехал на «дьявольской повозке» — он был высок, на его голове торчала фуражка. Широкими шагами он пересёк развороченный двор, поравнявшись с немчурой, поднял вверх раскрытую ладонь и выплюнул короткое слово:

— Хай!

Оксанка побежала обратно в хату — слишком уж страшенным показался ей этот вражеский начальник, который уже успел поставить свою длинную ногу на порог.

Одарка, чертыхаясь, протирала с пола молоко, Егор Егорыч с шишаком на лбу упёр четвертину кабана на задний двор — разделывать.

— Доню, давай, у погреб! — засуетилась Одарка, увидав дочь.

— Мама, в лес надо, Петру сказать, он партизан приведёт! — пискнула Оксанка.

— Ишь ты, партизанка! — рассердилась Одарка. — А ну, хутко, слазь у погреб! Вбьют они нас, якщо до партизан пойдём, слазь!

Пришлось Оксанке послушаться, бо мамка грозила за косу отодрать. Немчура гомонила в сенях, варнякала что-то, непонятно что. Мамка захлопнула крышку, и Оксанка осталась одна в темноте рядом с харчами. Она ждала, что страшные враги выволокут её на расстрел, застрелят и мамку с татком, а хату — раскидают той страховитой штуковиной, которую привёз во двор этот «герр». Оксанка читала молитвы и просила Богородицу заступиться.

Над её головой топотали тяжёлые шаги — это враги ходят сапожищами, топчут пол, который она с утра намывала до блеска. Потом они, кажется, лопали, и что-то ещё пели, а вернее басовито ревели, как медведь ревёт. Вскоре стихло — видимо, «герр» забрался спать на печку — а куда он ещё мог забраться, когда зябко так по ночам? Татка обычно, на печке спал. А сейчас?

Когда стихло — уставшая Оксанка задремала. Но спала недолго и очень чутко. Разбудил её холод, ведь в погребе не было ничего, кроме харчей, а она даже свитку не успела натащить — в одной сорочке была. Подняла голову, прислушалась — тихо, как бывает перед рассветом, когда всё вокруг замолкает и засыпает самым сладким сном. Оксанка влезла вверх по лестничке и приподняла крышку погреба, выглянула. В хате висели предрассветные сумерки, Оксанка видела пустые лавки и стол, заваленный горой объедков. Людей — никого, ни батьков, ни этих леших, и поэтому — она решилась тихонько вылезти. Пройдясь по комнате, Оксанка выглянула через окошко на задний двор и увидала, как мамка её отстирывает в корыте немецкую форму от грязи, копоти и машинного масла. С улицы долетала какая-то возня, прокравшись на цыпочках в сени, Оксанка приоткрыла дверь. Немчура суетилась около ногастой машины: они разбирали её на части и грузили в крытые грузовики.

Оксанка притаилась и почти не дышала, чтобы её никто не услышал. Но ей не удалось спрятаться. Откуда-то сзади возникли грубые руки и вытолкнули её из сеней на улицу. Под гадкий хохот немчуры она упала носом вниз на пыльную дорожку и тут же увидела, как подходят две ноги, засунутые в начищенные сапоги из чёрной кожи. Ноги остановились, они принадлежали как раз тому, самому страшному, который ездит на железном чудище.

— Фройляйн… — хмыкнул он, разглядывая Оксанку сверху вниз. — Шпион?

Оксанке сделалось так страшно под его тяжёлым взглядом, что она разревелась, закрыв ладошками лицо. Немчура недобро хохотала, уперев руки в бока.

— Шисн? — вопросительно каркнул злобный солдат в пилотке, что высился справа.

— Найн! — отказался хозяин железного чудища и кивнул куда-то вправо, за забор.

Оксанка невольно глянула туда, куда он кивнул, и похолодела от головы до кончиков пальцев на ногах, замерла, не в силах оторвать глаз… Двор деда Тараса — разгромленный, перевёрнуто там всё вверх дном. А перед хатой торчат колья — четыре ужасных кола, а на них вся семья деда Тараса усажена!

— Ух, и напужалась я тогда, — говорила Оксана Егоровна, поправляя толстые очки. — Усё, думаю, и мене туды ж, як деда Тараса. Алэ не тронули воны мене, пустили. А я мов обмерла, у хату запхалась и сижу на лавке, мов оглушили. Воны съехали, як ранок настал. Солнышко вышло, и снялись, на город ушли.

Миркин тоже сидел так, «мов оглушили». Он силился понять, кто мог пронюхать о том, что именно они с Иванковым ищут в архиве, и проболтаться этим курицам Поэме Марковне и Лиле. Если об этом узнает Теплицкий — обе могут выйти из дома и не вернуться. Бабусе тоже не поздоровится. Миркин скажет Теплицкому, что вырыл всё это в клоповых бумаженциях…

— Стойте, — Миркин выхватил из кармана фотографию, что затесалась в дневник Фогеля, и дал её Оксане Егоровне. — Вы знаете кого-нибудь здесь?

— Ой, внучек, плоховато я вижу, — прошамкала старушка, сдвигая очки на кончик носа. — А, ну-ка, гляну… Ой, внучек, стара, стара…

Оксана Егоровна долго разглядывала эту затёкшую фотографию, вертела её и так и эдак, на свет носила, наклоняла, приближала к своим очкам…

— Да, он цей! — Оксана Егоровна уверенно упёрла свой палец в лицо человека, который стоял посередине, и даже постучала по нему. — На всём хуторе по сёлам его Эрихом Колосажателем прозывали, столько народу извёл, ирод. Дрожали все, як вин приезжал, бо село попалит и все мы на кольях окажемся. В крайней хате, к лесу, в нас баба Маланка жила, её вси Голосухой прозывали, бо язык в неё был — ого-го, якой. Як вбачить, що едуть воны — так волала на весь хутор: «Краузе, Краузе!» и мы усе в хату бегли, мов гусенята те, бо моторошно одраз ставало…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: