Такие открытки пользовались во время войны спросом. Они «украшали» блиндажи, госпитальные палаты, общежития. Я много раз говорил однопалатникам и однополчанам, что эти открытки — кустарщина, безвкусица, но никого, кажется, не переубедил. Слушая меня, ребята перемигивались, а потом кто-нибудь заявлял: «Кончай, Жорка! Не смыслишь ты в этом деле».
Еще недавно такие открытки возмущали меня, но теперь я подумал при виде этой безвкусицы, что Василиса Григорьевна, наверное, очень добрая, хотя и недалекая женщина. Она совсем не походила на свою сестру, однако, вглядевшись, я понял, что ошибся. Тетка Ульяна и Василиса Григорьевна походили друг на друга — тот же разрез глаз, те же линии губ.
Василиса Григорьевна стала собирать на стол, а я сел у окна. Из него виднелась часть развороченной, будто перепаханной плугом, улицы и хаты с выпирающими палисадниками. Поджарый хряк возился у столба, подрывая его рылом. Из калитки, расположенной наискосок, выскочил пес и помчался по улице.
— Знаешь, кого он выглядает? — спросил Серафим Иванович, прикрывая ладонью зевок.
— Кого? — откликнулась Василиса Григорьевна.
— Вальку Сорокину. Ведь энто она приволокла его к твоей сестре.
— Да? — Василиса Григорьевна не выразила никакого удивления. — Давеча видела — проходила мимо.
— Стерьвя энта Валька, — с уже знакомой мне интонацией сказал Серафим Иванович.
— Молодая она.
— Молодая, да ранняя. — Серафим Иванович сплюнул.
— Чего взъелся на нее, Иванович? — Василиса Григорьевна подозрительно посмотрела на сожителя.
— Так… — Серафим Иванович опять зевнул. — Расскажи лучше про здешние новости.
— Какие у нас новости, — пропела Василиса Григорьевна. И добавила: — Москвич тут объявился. На квартиру, к Давыдовым стал, но уехал временно.
— Так ведь энто ж он. — Серафим Иванович указал на меня и расхохотался.
— Он? — Василиса Григорьевна перевела взгляд в мою сторону. — Тот, гутарять, в богатом пальте был и в богатых очках.
— В очках? — Серафим Иванович поморгал. — Разве ты носишь их?
Я сунул руку в карман.
— Пропали очки. Они в пальто были.
— Продали мы его демисезон, — пояснил Серафим Иванович. — Профуфукал он денежки, а жить надо.
Василиса Григорьевна поставила на стол миску, с любопытством посмотрела на меня. «Сейчас расспрашивать начнет», — подумал я, но Василиса Григорьевна расспрашивать не стала. Несколько минут она молча смотрела на меня, а потом сказала:
— Значит, Ульяна про тебя писала. А я никак в толк взять не могла — и тута москвич, и тама. А это все ты. — Она помолчала. — Днями крестница приходила — рассказывала о тебе. Ждуть они тебя. Зайди к ним, когда с делами управишься.
— Обязательно, — сказал я и подумал: «Зайти-то можно. Но стоит ли?»
Василиса Григорьевна продолжала собирать на стол, двигаясь с необыкновенной легкостью по комнате, и смотреть на нее было приятно. От нее исходило что-то домашнее, теплое, мягкое, она расставляла тарелки, кружки, стаканы из литого стекла, на столе одна за другой появлялись миски, наполненные разной всячиной — солеными огурчиками, не какими-нибудь дряблыми, а крепкими, в пупырышках, от одного вида которых в рот набегала слюна, творогом, свежим и маслянистым, варениками, вздувшимися величиной с кулак. Кроме этого, Василиса Григорьевна выложила на стол брусок сала толщиной в поставленную на ребро ладонь, хлеб и банку с маринованными сливами. Ей, видимо, показалось этого мало, и она снова покатилась на кухню, по-смешному перебирая крепкими и сильными ногами, запахивая на ходу халат.
Серафим Иванович сидел на кровати скособочась, упираясь протезом в пол. Его лоб был изрыт морщинами, губы шевелились: он, должно быть, считал в уме. Я подумал, глядя на уставленный яствами стол, что живется ему на ять, что такое обилие сейчас может только присниться. Закончив свои подсчеты, Серафим Иванович повернул голову в сторону кухни и крикнул:
— Скоро ли ты тама?
— Сей момент, Иванович, сей момент, — отозвалась Василиса Григорьевна.
Серафим Иванович проскрипел к окну, наклонил стебель с ярким цветочком и сказал:
— А вона и Валька грязь обувкой месит. Враскачку, стерьвя, идет. Глянь-ка!
Я бросился к окну. Валька удалялась. Шла она медленно, глядя прямо перед собой. Чувствовалось, что ей хочется оглянуться.
— Я… я сейчас, — проговорил я и, сопровождаемый хохотом Серафима Ивановича, выбежал вон.
Валька обернулась на мой окрик и сказала:
— А мне уже шумнули, что ты в хуторе. — Она старалась говорить строго, но глаза у нее смеялись, выражая радость, и на душе у меня отлегло. Я еле сдержал себя: хотелось расцеловать Вальку на глазах у всех. Она, должно быть, поняла это и, едва заметно покачав головой, со смехом сказала:
— Ужо к балке приходь. Там шалаш есть, пастухами построенный.
— Когда приходить? — спросил я, ощущая сухость во рту. Я ни о чем не думал сейчас — только о Вальке.
— Как свечерееть, — ответила она. — А теперь ворочайся, а то весь хутор к окнам прилип.
Валька не врала. Я оглянулся и увидел прильнувшие к стеклам лица.
— Плевать! — сказал я.
— На всех не наплюешься. — Валька опять старалась говорить строго, но глаза опять выдавали ее. Васильковые глаза излучали такой мягкий свет, что я на миг онемел.
— Мне жить тут-ка, — добавила Валька и стала поправлять платок, соскользнувший с ее блестящих, будто залитых солнцем, волос.
— Ты в Москве будешь жить! — воскликнул я. — Я увезу тебя!
Валька усмехнулась:
— Москва отсель, миленок, далеко, а наши бабы — вон они: в окна смотрят. Теперя побегуть по хутору пересуды.
— Какие пересуды?
— Разные. Серафим мыслю Василисе кинеть, а она уж раскудахтаеть по всему хутору. — Валька помолчала. — Добрая баба Василиса, но глупая. Серафим как хотишь ею управляеть. Зачем схлестнулся с ним?
— Подзаработать решил.
— Эх, миленок, миленок… — Валька покачала головой. — Вспомни, что Ульяна гутарила: как косточку расшибеть. Она его знаеть. С одной стороны, ей, конечно, лестно такого хапуна в сродственники заиметь, а с другой — боязно.
— Серафим Иванович — фронтовик, — возразил я, соглашаясь в душе с Валькой.
— Брось водиться с ним! — потребовала она. — Брось!
— Ладно, — выдавил я и, подчиняясь возникшей во мне потребности, рассказал, как обыграл меня Серафим Иванович.
— Вот видишь, — сказала Валька. — А пальто твое где?
— П-продал.
— Серафим надоумил?
— Он.
— Я это еще у Ульяны поняла. Я ему, бугаю старому, еще тогда хотела все высказать, да ты помешал.
Я вспомнил, как Валька смотрела на меня в тот вечер, и мне стало стыдно.
— Пустяки, — неуверенно сказал я. — Я скоро себе новое пальто куплю.
— Легко живешь, миленок. — В Валькином голосе было осуждение. — Деньгами расшвыриваешься. Разве так-то можно?
— Шальные деньги — чего ж их жалеть?
Валька вздохнула, окинула взглядом окна.
— Загутарились мы. Хватить людей тешить. А как свечерееть, к балке приходь. Сперва все прямо-прямо, а потом влево свернешь. Понял?
— Понял, — сказал я.
Валька повернулась и, поправляя на ходу платок, пошла в сторону от хутора — туда, где на отгороженном участке бродили куры, много-много кур…
17
Я услышал скрип протеза и, еще не проснувшись, подумал: «Вот же черт! Нарочно скрипит, чтобы меня разбудить».
— Доколь жениховался вчерась? — спросил Серафим Иванович, когда я разлепил глаза.
Я промямлил что-то, так как не имел никакого представления, в котором часу лег.
Ныло тело, и страшно хотелось спать. И чудился дурман Валькиных волос. Я скосил глаза на подушку и убедился, что ее нет рядом. Я охотно провел бы с Валькой всю ночь на душистом сене, запах которого перемежался с запахом ее волос, однако она сказала сонно, когда мы, утомленные, лежали друг подле друга:
— Пора.
— Еще чуть-чуть, — попросил я.
Под сеном проступала схваченная морозом земляная твердь. Сено лежало тонким слоем, шурша и ломаясь под нашими телами. Умятое кем-то, оно уминалось еще больше, и очень скоро мне стало казаться, что я лежу не на сене, а на плахе — плаха представлялась мне такой же жесткой и неудобной. В ноздри лезла труха, и я расчихался. Валька забеспокоилась, сказала, что я, должно быть, простыл.