Он решительно взял своего компаньона под руку, круто повернул его, а затем неожиданно оглянулся на меня через плечо.
— Я хотел ему оказать услугу, — заявил он таким тоном, что я вскипел.
— От его имени вас не благодарю, — отозвался я.
— О, вы чертовски язвительны, — усмехнулся он. — Но вы такой же, как и все. Витаете в облаках. Посмотрим, что вы для него сделаете.
— Не знаю, хочу ли я вообще что-нибудь для него делать.
— Не знаете? — захлебнулся он от злости.
Седые усы его ощетинились, а подле него знаменитый Робинсон стоял, опираясь на зонт, повернувшись ко мне спиной, терпеливый и неподвижный, словно забитая извозчичья кляча.
— Я не нашел острова с гуано, — сказал я.
— Убежден, что вы бы его и не увидели, даже если бы вас подвели к нему за руку, — быстро отозвался Честер. — Здесь нужно увидеть вещь раньше, чем вы можете ее использовать. Схватить сущность вещи, вот что!
— И заставить других увидеть, — подсказал я, бросив взгляд на согбенную спину Робинсона.
Честер набросился на меня:
— Не беспокойтесь, у него глаза хорошие. Он не щенок.
— О, конечно, нет! — сказал я.
— Ну, идем, капитан Робинсон! — закричал он, с грубой почтительностью заглядывая старику под шляпу.
Страшный Робинсон покорно подпрыгнул. Их ждал призрак парохода и счастье на том прекрасном острове. Любопытная пара аргонавтов! Честер шел не спеша, с видом победителя, хорошо сложенный и представительный, а Робинсон, тощий и согбенный, вцепился ему в рукав и изо всех сил торопился, волоча худые длинные ноги.
ГЛАВА XV
Я не пошел искать Джима немедленно только потому, что действительно должен был торопиться на свидание, которым не мог пренебрегать. Затем злая судьба пожелала, чтобы в конторе моего агента я наткнулся на одного парня, только что вернувшегося с Мадагаскара и затевавшего какое-то удивительное предприятие. Речь шла о патронах, принце Равонало и рабочем скоте, но стержнем всего являлась глупость какого-то адмирала, кажется, адмирала Пьера. Все вертелось вокруг этого, а парень не мог найти слова достаточно выразительные, чтобы демонстрировать свою уверенность в успехе. У него были круглые, выпученные и блестящие, как у рыбы, глаза и шишки на лбу; длинные волосы были зачесаны назад. Торжественно он повторял свою излюбленную фразу: «Минимум риска и максимум прибыли — вот мой девиз. А, что?»
Он довел меня до мигрени, испортил мне завтрак, но вытянул из меня все, что ему было нужно. Отделавшись от него, я немедленно отправился к морю. На набережной я увидел Джима, перегнувшегося через парапет. Три лодочника-туземца, спорившие из-за грошей, страшно шумели около него. Он не слышал, как я подошел, но круто повернулся, словно легкое прикосновение моего пальца освободило его от чар.
— Я смотрел… — пробормотал он.
Не помню, что я ему сказал, — во всяком случае, долго убеждать не пришлось, чтобы уговорить его идти со мной в отель.
Он пошел за мной, покорный, как маленький ребенок, отнюдь не протестуя, словно все время ждал, что я приду и уведу его. Мне бы не следовало так удивляться его податливости: на всем земном шаре, который одним кажется таким огромным, а другие считают его меньше горчичного семени, не было места, куда бы он мог… как это сказать?., куда бы он мог удалиться. Вот именно — удалиться, то есть остаться со своим одиночеством. Он шел подле меня, очень спокойный, поглядывая по сторонам, а один раз повернул голову, чтобы посмотреть на кочегара в короткой куртке; черное лицо кочегара блестело, как кусок антрацита. Сомневаюсь, однако, видел ли Джим что-нибудь и замечал ли мое присутствие. Если бы я не поворачивал его налево и не подталкивал направо, он, кажется, шел бы прямо перед собой в любом направлении, пока не встала бы перед ним стена или какая-нибудь иная преграда.
Я привел его к себе и немедленно сел за письма. Это был единственный уголок во всем мире (если не считать рифа Вельполь, но это местечко было не под рукой), где Джим мог остаться наедине со своими мыслями, огражденный от остальной вселенной. Проклятая история — как он выразился — не сделала его невидимым, но я вел себя так, словно для меня он был невидим. Сев на стул, я тотчас же склонился над письменным столом, как писец из средневековья, и сидел напряженно-не- подвижный; только рука моя, сжимавшая перо, скользила по бумаге. Не могу сказать, что я был испуган, но я действительно притаился, словно в комнате находилось какое-то опасное существо, которое при первом моем движении вот-вот на меня прыгнет. Мебели в комнате было совсем мало. Знаете, как обставляются такие спальни? Что-то вроде кровати на четырех столбиках под сеткой от москитов, два-три стула, стол, за которым я писал. Ковра не было. Стеклянная дверь выходила на верхнюю веранду. Джим стоял, повернувшись к ней лицом, и в одиночестве переживал тяжелые минуты.
Спустились сумерки; я зажег свечу, по возможности избегая лишних движений и делая это с такой осторожностью, словно то была нелегальная процедура. Несомненно, ему было тяжело, и мне было плохо, плохо до такой степени, что, признаюсь, я мысленно посылал его к черту или хотя бы на риф Вельполь. Раза два мне приходило в голову, что в конце концов Честер, быть может, лучше всех сумел бы подойти к человеку, потерпевшему такое крушение. Этот фантазер тотчас же и не задумываясь нашел для него занятие. Могло показаться, что он и в самом деле умеет видеть подлинную сущность вещей, которые людям, наделенным меньшим воображением, представляются совершенно безнадежными.
А я все писал; я написал всем, с кем переписывался, а затем стал писать людям, которые не имели ни малейшего основания ждать от меня длинного письма, посвященного пустякам. Изредка я украдкой на него поглядывал. Он стоял, как будто пригвожденный к полу, но судорожная дрожь пробегала у него по спине, а плечи тяжело поднимались. Он боролся с чем-то, но, казалось, почти все его усилия были направлены на то, чтобы ловить ртом воздух. Сгущенные мрачные тени, отбрасываемые в одну сторону язычком свечи, словно наделены были сознанием; неподвижная мебель показалась мне настороженной. Продолжая писать, я начал фантазировать; когда же на секунду я отрывался от письма, — в комнате наступала полная тишина, но меня томило то смятение мыслей, какое вызывается сильным и грозным шумом, например штормом. Некоторые из вас поймут, что я имею в виду то смутное беспокойство, тот нарастающий страх, в котором неприятно признаваться; но человек, преодолевающий такие чувства, может похвастаться своею выдержкой. Я не вижу своей заслуги в том, что выдерживал напряжение эмоций Джима — ведь спасался я в писании писем; в конце концов я ведь мог писать незнакомым людям.
Внезапно, доставая новый лист бумаги, я услышал слабый звук, первый, какой я услышал. Я застыл, опустив голову. Те, кому приходилось дежурить у постели больного, слыхали такие слабые звуки в тишине ночи, — звуки, исторгнутые у измученного тела и истомленной души. Он толкнул стеклянную дверь с такой силой, что все стекла зазвенели, и вышел на веранду, а я затаил дыхание, напрягая слух и не зная, чего я, собственно, жду. Он действительно слишком близко принимал к сердцу пустую формальность, которая строгому критику Честеру казалась недостойной внимания того, кто брал вещи как они есть. Пустая формальность, кусок пергамента! Так, так! Что же касается недосягаемого гуано, то тут совсем другое дело. Из-за этого и разумный человек может терзаться.
Слабый гул голосов, смешанный со звоном серебра и посуды, поднимался снизу, из столовой; свет моей свечи падал сквозь открытую дверь на его спину. Дальше был мрак; он стоял на грани бескрайней тьмы, словно одинокая фигура на берегу сумрачного и безнадежного океана. Правда, был еще риф Вельполь — пятнышко в темной пустоте, соломинка для утопающего. Мое сочувствие к нему выразилось в том, что я подумал: как бы хотелось, чтобы его родные не видели его в этот момент! Мне самому было тяжело. Он уже перестал содрогаться и стоял прямой, как стрела, неподвижный, тускло освещенный свечой. Всем существом я понял смысл этой неподвижности, и стало мне так тяжело, что на секунду я от всего сердца пожелал одного: чтобы мне оставалось заплатить за его похороны. Даже правосудие с ним покончило. Похоронить его — такая легкая услуга. Это отвечало бы житейской мудрости, заключающейся в том, чтобы устранять все напоминания о нашем безумии, слабости и смертности, устранять все, что ослабляет нашу силу, — воспоминания о наших неудачах, призрак вечного страха, прах наших умерших друзей. Быть может, он слишком близко принимал это к сердцу, а в таком случае предложение Честера… Тут я взял новый лист бумаги и решительно стал писать.