Перемены ждали все. Ждали ее и в доме портного Клокенберга.
Не говоря уже о том, что настроение общества самым пагубным образом отзывалось на торговле, что у самых завзятых франтов охота к щегольству притупилась и у почтенного Франца Карловича заказы так уменьшились, что он должен был распустить половину мастерских, немало раздражало его также и положение дочери, замужней девицы. То, что Максимов испытывал от насмешек сослуживцев, можно было назвать пустяками в сравнении с нравственными истязаниями, которым подвергался Клокенберг от своих соотечественников и от завистливых русских торговцев, с которыми ему постоянно приходилось иметь дело. Чтобы спастись от издевательств, лицемерных сожалений и глупых советов, было только одно средство: продать за бесценок все имущество и покинуть страну, где люди подвергаются ни за что ни про что такого рода напастям, которые ни предвидеть, ни предотвратить нет никакой возможности. Но это было бы уже полным разорением. Ни в ком не находил Клокенберг поддержки — ни у своих, ни у чужих. На все его жалобы, устные и письменные, ему отвечали советами молчать или угрозами, что его заставят молчать. Клокенберг ругался и плевался с утра до вечера, но из этого ровно ничего не выходило.
Само собою разумеется, что больше всех доставалось от него «проклятому Максимову»: дня не проходило, чтобы кто-нибудь не заставил Клокенберга почувствовать обиду и убытки, нанесенные ему этим «русским негодяем». То являлся родитель длинного Фрица с жалобами на сына, который упорно отказывался от всех предлагаемых ему невест под глупым предлогом, что он не может разлюбить Кетхен, то под личиной участия заходил ювелир Линдаль осведомиться, не случилось ли чего-нибудь нового в положении новобрачной; то притаскивался старик Фишер, которому, после того как он передал свою торговлю зятю, ничего больше не оставалось делать, как от скуки ходить по чужим домам да совать свой нос, куда его не спрашивают. Все лезли с советами, указаниями и с худо скрытым, под видом участия, злорадством и осуждением.
Да иначе и не могло быть: богатству Клокенберга и красоте его дочери все завидовали.
— На вашем месте, Клокенберг, я ни за что не примирился бы с таким чудовищным насилием, — говорил один.
— О, я показал бы им, что с честными немцами шутить нельзя! — восклицал другой.
— Я на вашем месте до самого посланника дошел бы, — подхватывал третий.
— Что посланник! Я бы самому королю написал, чтобы он знал, как с честными баварцами поступают в России! — кричал четвертый.
— Все это — вздор! А на вашем месте, Клокенберг, я потребовал бы развода, — горячился отец длинного Фрица.
— Не правда ли, господин пастор?
Но пастор стоял за мирное разрешение вопроса, утверждая, что крутыми мерами ничего путного не добьешься.
— Мы — иноземцы и должны подчиняться законам той страны, в которой нам оказывают гостеприимство, — говорил он.
— Хорошо гостеприимство! — возражал отец длинного Фрица.
— Послушайте, Фукс, но ведь вам могут ответить, что если вы недовольны здешними порядками, то можете убираться на родину. Зачем же Клокенбергу подвергаться такой неприятности? Кроме того, Кетхен обвенчана с русским, русские же смотрят на брак строго, вследствие чего получить развод очень трудно и стоит эта процедура очень дорого; наконец, если бы даже Клокенберг и пожелал разориться, чтобы развести дочь, ему это не удастся, так как брак совершен по приказанию государя, — заявлял пастор, выкрикивая с пафосом последние слова и красноречивым жестом поднимая палец для большей убедительности.
Не зная, что на это возражать, немцы хором обрушивались на Максимова, но и тут встречали отпор от пастора, который находил, что Максимов ни в чем не виноват.
— Как русский подданный, он не мог ослушаться своего царя.
Это мнение поднимало такой шум и гвалт, а замечания, выкрикиваемые друзьями Клокенберга так раздражали последнего, что он выходил из себя и указывал им на дверь. Обиженные посетители расходились, давая себе слово никогда не возвращаться, но не проходило и недели, как любопытство брало верх над чувством оскорбленного самолюбия, и снова то один, то другой забегал узнать, что делается у Клокенбергов.
А с заднего крыльца являлись с той же целью жены и дочери честных немцев: фрау Фукс, фрейлейн Штрассе, Никмахер, Либштраль и другие, чтобы узнать про Кетхен, про ее здоровье и можно ли ее видеть.
— Неужели она даже и меня не примет? Ведь я была другом ее матери, — говорила Анисье фрау Штрассе.
— Я подруга ее детства и так нежно люблю ее! — восклицала другая.
— Никто ей не желает столько счастья, как тетка длинного Фрица, — заявляла третья.
Но дальше кухни дамам не удавалось проникнуть. Кетхен никого не принимала, и, ко всеобщей досаде, ее нельзя было видеть даже и мельком: она никуда не выходила. После приключившегося с нею инцидента она вымолила у отца позволение поселиться в мезонине, и Клокенберг, не столько для того, чтобы доставить ей удовольствие, сколько с целью скрыть ее от всех глаз, согласился на ее просьбу. Вскоре все хорошие немецкие хозяйки с изумлением и негодованием узнали, что Кетхен теперь даже и в кухню никогда не входит и что всем хозяйством в доме бесконтрольно распоряжается Анисья. После этого ничего путного нельзя было ждать от Клокенберга, и все единогласно решили, что портной рехнулся с горя. Мало-помалу нашествия любопытствующих и соболезнующих в кухню, где полновластной хозяйкой царила русская баба Анисья, становились все реже и наконец совершенно прекратились.
И Клокенбергу перестали надоедать друзья. Но ему от этого было не легче. В первое время его приводила в ярость мысль, что вот-вот сейчас явится Максимов за женой и за ее приданым. Клокенберг так часто повторял всем, кто хотел слушать его, что русский негодяй подстроил всю эту штуку с корыстной целью, что, наконец, и сам поверил этому. Но Максимов не являлся, и немец сначала с недоумением, а затем и с беспокойством спрашивал себя, что же это значит. Когда он обращался с этим вопросом к пастору, умный старик, покачивая головой, уклончиво отвечал, что все это печально, но унывать не следует, надо уповать на Бога: он допустил свершиться этому браку, он же позаботится и о его последствиях. Пастор убедил Клокенберга оставить дочь в покое и не мучить ее ни расспросами, ни упреками.
— Чем реже вы будете видеться с нею, тем лучше будет, — говорил он. — Человек вы грубый, и нрав у вас необузданный, а теперь с нею нельзя обращаться как прежде; она уже — не фрейлейн Клокенберг, а супруга русского дворянина Максимова. Обвенчана она по приказу царя, и, без сомнения, тайная полиция следит за каждым вашим шагом; дурным обращением с дочерью вы навлечете на себя большие неприятности.
Клокенберг, как взнузданный конь, глухо проворчал какое-то проклятие в ответ на эти слова, но ослушаться не смел и оставил свою дочь в покое.
Пастор был человеком с большим весом в Петербурге; к нему относились с почтением не только в консульстве и в посольстве, но и русские власти, так что ссориться с ним было опасно. Поведение Кетхен и ее отшельническую жизнь он вполне одобрял, и мало-помалу, невольно подчиняясь влиянию пастора и Анисьи, которая с особенным уважением относилась к своей питомице с тех пор, как она превратилась в русскую барыню, сам Клокенберг стал убеждаться, что в новом своем положении его дочь иначе вести себя не может… до поры до времени, разумеется. Допустить, чтобы такое положение вещей могло продолжаться вечно, никто не мог, все ждали перемены.
Приближались рождественские праздники. Вдруг однажды Клокенберг узнал, что его дочь почти каждое утро ходит к ранней обедне в русскую церковь. Это открытие так озадачило его, что он, не дождавшись посещения пастора, сам отправился к нему, чтобы сообщить ему эту новость.
Пастор выслушал его спокойно, не проявляя ни малейшего удивления.
— Что же делать, любезный Клокенберг, ваша дочь — жена русского дворянина, и ее желание исповедовать одну религию с мужем весьма понятно, — сказал он.