— Они бы тебя, милый, в овраге том скорее всего и зарыли, — глубокомысленно заметил дед Николаевич, зорко приглядываясь к остаткам в бутылке.

Осоловелый взгляд заготовителя полыхнул грозным огнем.

— Можно после такого случая бабам верить? Гриша, скажи честно, ты баб уважаешь?

— Ложись, Арнольд, утро вечера мудренее.

— Куда я утром с такой рожей? Нет, ты ответь насчет баб. А вот я тебе скажу — презираю всю их породу коварную. Моя бы воля — за ноги к двум соснам привязал и — дрык! Ничего, кроме подлости, в них нету.

— То-то ты так к ним тянишьси, — сказал Николаевич.

— Молчи, дед! Ты здесь понятия не имеешь. В ваше время лучше было. Баба у мужика — во где была. А чуть чего, он ее — во куда! — Заготовитель сначала сжал кулак, а потом сунул его под стол. — И главное, слушай, москвич, — с лютой печалью вспомнил Арнольд, — она же вся извивалась, как намыленная, вся аж потом пошла. Я же видел, спеклась.

— Спеклась, да не обгорела, милок! — вякнул некстати дед. Заготовитель уставился на него мутным взором. Долго смотрел, как будто не узнавал. Потом, ни слова больше не говоря, разделся, погасил свет и завалился на кровать. Жалобно скрипнули пружины под его тучным телом.

— Спишь, москвич?

— Сплю.

— Веришь ли, баб я на своем веку перевидал тыщи. Все вроде про них мне известно. И вот на тебе. Ведь она мне в душу плюнула, в самую середку. За что?! Я ее не неволил, добром шел, с лаской. За что?!

Вскоре Арнольд захрапел.

 

Новохатов поджидал Иванцову на улице. Она появилась около десяти часов. Сразу его узнала, замешкалась.

— Уже здесь? Так я же еще не звонила. Ну, хорошо, пойдемте.

Он смотрел, как она вешала в шкаф пальто, поправляла прическу, и все в нем ныло от нетерпения.

— Как вам понравился наш город?

— Чудесный город. Чем-то напоминает Одессу.

— Да? Чем же?

— Люди такие приветливые, отзывчивые.

— Верно, люди у нас хорошие. Вы уже познакомились с историческими достопримечательностями?

— Кое-что успел увидеть. Замечательно!

Иванцова, увлеченная темой, пустилась было прочитать коротенькую лекцию, Но что-то в выражении лица Новохатова ее остановило. Она сняла трубку, набрала номер и начала разговаривать. Каждое ее слово, каждый жест выпукло отпечатывались в сознании Новохатова. Одновременно им овладело странное, тупое безразличие. На короткий миг ему вдруг примерещились далекие, нездешние места, побережье Балтики, где он бывал когда-то и где хотел бы снова очутиться, независимый, спасенный от унизительной суеты. Душа его тоненько, жалобно попискивала, и только чудовищным усилием воли он сохранял на лице благодарную улыбку. Улыбка приклеилась к коже, как паутина, он ощущал ее грязноватую конфигурацию, точно смотрел на себя в зеркало.

— Все, — сказала Иванцова, вешая трубку. — Ваша жена нашлась. Вам исключительно повезло.

— Нашлась?

— Именно нашлась. Да что с вами?! Ой, вот выпейте воды!

Новохатов, желая побыстрее что-то сказать, издал некрасивое урчание. У него горло заклинило. И вода еле-еле туда просочилась, он запрокинул голову, чтобы ее протолкнуть.

— Где она?

Испуганные глаза Иванцовой плыли ему навстречу золотыми рыбками из аквариума.

— Она оформила временную прописку. Редчайший, кстати, случай. Вот адрес, пожалуйста! Но...

Новохатов, стремительно вскочив, вырвал бумажку.

— Что «но», Надежда Дмитриевна? Какое — «но»?

— Это адрес Кременцова Тимофея Олеговича. Она что, ему родственница?

— Может быть.

— Вы знакомы с Тимофеем Олеговичем?

— Не имел чести!

Новохатов отступил к двери, сжимая в руке бумажку с адресом, словно боясь, что ее у него отнимут. Он никак не мог оторваться от изумленного взгляда Иванцовой.

— Ну что, что?! Кто такой Кременцов?

— Это художник и архитектор... известный в городе, заслуженный человек. По его проекту построен городской театр... да постойте, куда же вы?

Новохатов вырвался в коридор, чуть на сбил с ног притулившуюся у стенки старушку. Устремился на волю, на простор.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Тимофей Олегович миновал тот возраст, когда с тоской перетолковывают прошлое, упиваясь им, как вином. Ему исполнилось пятьдесят шесть лет, и теперь он, опять как в юности, жил преимущественно настоящим. Смутные загадки жизни остались позади, он больше не придавал им никакого значения. Дух его возвысился и укрепился. С легкой улыбкой созерцал он происходящее вокруг и сочувствовал тем людям, в чьих сердцах угадывал смятение.

День был нескончаем, и когда тело его накапливало достаточно энергии и уставало от лежания, он не спеша одевался, примериваясь к погоде, и отправлялся на прогулку. Он встречал множество знакомых и разговаривал с ними и потихоньку добирался до края города. С того места, куда он выходил, одна хорошая, укатанная дорога вела через лес в деревню Крупино, где у него тоже были приятели и дела, а вторая дорога, горбатая и каменистая, спускалась к реке, долго петляла берегом, сужалась, расщеплялась на тропы и постепенно растворялась в непроходимых лесных дебрях, где редко ступала нога человека. Там рос дикий малинник и летом можно было собирать грибы, а зимой просто стоять на полянке, задрав голову к небу, или спокойно рассматривать стволы деревьев и следы на снегу.

Так, счастливый и одинокий, он жил почти два года, тщательно избегая резких соприкосновений с миром. Он надеялся, что наконец-то одолел свою судьбу и стал волен в выборе обстоятельств, но жизнь еще разок его перехитрила.

 

С Кирой Новохатовой он познакомился в Москве на своей последней и самой неудачной выставке. Чтобы организовать эту несчастную выставку в одном из самых престижных выставочных залов, он потратил столько усилий, что чуть не довел себя до нервного истощения. Он пустился во все тяжкие, не брезговал никакими средствами, стыдно вспомнить, и даже обратился за помощью к своему старшему сыну Викешке, который делал головокружительную научную карьеру в одном закрытом почтовом ящике. Викентий не подкачал, сумел подписать у руководства института проникновенное письмо в адрес Министерства культуры. В письме скупо и напористо излагались мотивы, по которым научная общественность желала бы лицезреть в столице выставку любимого художника из провинции. Может быть, письмо и послужило последним рычагом, выставка состоялась, но признать это открыто Тимофею Олеговичу в ту пору было слишком тяжело и унизительно.

Выставка разместилась в двух залах, небольших, но с хорошим освещением. Кременцов привез сорок картин, в основном старые работы, которые были ему дороги, потому что в то время, когда он их писал, его кистью водил не опыт и сноровка, а юная, всепожирающая страсть к самоутверждению. Большей частью это были портреты. Разглядывая некоторые из них, он иногда стыдливо отворачивался. Они были написаны на грани эксгибиционизма. И все-таки он рискнул их собрать и выставить. По сравнению с тем, что он делал впоследствии, они выигрывали хотя бы потому, что были красноречивы и искренни.

Представил он и нечто новое, на что возлагал особые надежды. В наиболее выигрышном месте он расположил три работы из задуманного когда-то большого цикла «Восхождение к истине». Первая картина изображала ночное поле и дорогу, высвеченную луной и уходящую под горизонт, подобно серебряной стреле. Картина вызывала ощущение ирреального, несбыточного и была явно символистского толка. Кременцов писал ее года четыре назад, перед тем переболев тяжелой двусторонней пневмонией. Он не придавал ей тогда серьезного значения, работал, как бы очнувшись после болезни. Однако именно этот ночной пейзаж натолкнул его на мысль о масштабном цикле «Восхождение к истине». Он дерзко возмечтал воплотить на своих полотнах мучительный и долгий путь человеческой эволюции. Рассказать о том, как человек, легкомысленное дитя природы, отдалился от нее, а позже вступил с ней в борьбу, в роковую и страшную борьбу на уничтожение. Кременцов хотел предостеречь человека от пагубных и неразумных страстей и, может быть, даже слегка напугать его моделями безликого, дистиллированного будущего. На второй картине веселые, бодрые парни, похожие на былинных богатырей, но вооруженные не мечами, а пилами «Дружба», занимались вырубкой чудесного соснового бора. Над лесом, как над полем брани, кружило воронье, а из-за деревьев выглядывали изумленные затравленные очи, непонятно кому принадлежащие. На этой картине жизнеутверждающий пафос труда причудливо соседствовал с мистическими, библейскими мотивами. Это была хорошая, добротная по исполнению, но маловразумительная работа. Чтобы как-то прояснить замысел, Кременцов, едва закончив «Лесорубов», взялся писать девушку в песках. Изумительной красоты и изящества девушка, плод прежних больных мечтаний, увязла по щиколотку в слепящем желтом мареве песка и с неистовой мольбой тянула руки к небу, откуда, не достигая земли, срывались косые струи дождя. «Девушка под дождем» была, может быть, самым лучшим его творением, но и она мало что прибавила к разгадке общей художественной идеи. Теперь эти три картины висели рядом и вызывали в Кременцове тошноту, которая бывает с сильного похмелья. Он любил эти свои картины, потому что в них было волшебство, столь редко им достигаемое. И он их ненавидел, потому что картины, именно благодаря своему обаянию, на весь зал вопили о его бессилии воплотить красками на холсте первоначальное философское умозаключение, выношенную сердцем и умом боль. Никаким «Восхождением к истине» тут и не пахло. Он достиг в этих работах некоего мистического результата; глядя на них, можно было плакать и улыбаться сквозь слезы, но в принципе то же самое мог сделать любой одаренный ребенок, без устали малюющий цветными карандашами. Причина была, видимо, в том, что никакой истины, к которой следовало восходить, Кременцов не знал и за оставшиеся ему сроки вряд ли успеет узнать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: