Нет, надо сохранять силы. Надо быть готовым.

Гуров принимался петь. У него был приятный тенорок, и в товарищеских хорах штурман всегда бывал запевалой. Пение вселяло в него бодрость.

Широка страна моя родная…

Вынужденное безделье тяготило штурмана. Он занимался легкими физкультурными упражнениями, чтобы поддерживать крепость мускулов, и дыхательной гимнастикой для правильной вентиляции легких. Подходил потом к двери, стучал в нее:

— Все равно не согнете! Мы — живучие.

Однажды, в усталости, Гуров упал на железную койку и замер. «Спокойствие, штурман!»

Безмолвный страж явился в неурочное время. Положил на стол странный предмет и быстро удалился. Гуров спрыгнул с койки, воззрился на предмет в изумлении: «Вот так штука!»

На столе покоился струнный музыкальный инструмент, напоминавший нечто среднее между балалайкой и мандолиной.

В этих вещах Гуров знал толк и со вкусом умел изображать на них «руколомные» вариации. Попробовал штурман поиграть на этом инструменте. Сначала ничего не получалось: лады были настроены не по-нашему. Но Гуров повозился немного с ладами и струнами, настроил их по-балалаечному в мажорное трезвучие «до-ми-соль» и ударил по струнам концами пальцев, с присвистом да с притопом:

Светит месяц над рекою…

Наигрался доотказа: «Хватит!»

Смотрит, а дверь приоткрыта и чьи-то носы всунулись в комнату.

Гуров, возбужденный музыкой, крикнул, как на колхозной вечеринке:

— Эй, братишки! Подваливай! Подсобляй!

Двое светлошафранных цветом кожи, простоватых чертами лица парней любопытно вглядывались в Гурова. И не было сейчас в них строгой жестокости, как раньше, когда входили они «стражами» в камеру. В глазах у них было любопытство, и, поняв это, Гуров заговорил тихо:

— Что, работнички-подневольнички, нравится? Заходите, только дверь прикройте. Я вам «Чижика» на одной струне изображу.

Те двое осторожно шагнули через порог, прикрыли дверь, встали у стены — слушать. После «Чижика» сыграл Гуров веселые колхозные частушки, пропел задорно:

Колхозную рожь.
Чужаки, не трожь…

Пел штурман и думал, какая это любопытная штука — жизнь. Занесла его на море-океан, оттуда — в неизвестную страну, засадила его во вражескую одиночку, а он, нате-ка, частушки горланит. Вспомнилась девушка с каштановыми волосами, ясно так, будто вот тут кружится, движется в плавном танце, платочком взмахивает…

Платочек тот, подарок девушки, хранил и сейчас Гуров на память, никогда с ним не расставался.

Гуров увидел, что улыбаются оба слушателя, но пугливо как-то. Мысль пришла в голову, неожиданная в своей простоте:

— Подневольнички… Все вы, труженики, одинаковы! Хотелось повеселиться, да хозяина боится? Ну, идите, а то попадемся.

Поигрывая на струнах подаренной балалайки, Гуров успокаивался. Вспоминал он, как вышел Лебедев из необычного летающего танка и как взглянул на своего штурмана, как выражением глаз дал понять ему, чтоб не беспокоился Гуров, чтоб бодр был штурман и готов к действию, использовал бы каждое благоприятное обстоятельство. И тогда же глазами ответил штурман: «Будет исполнено, товарищ начальник».

Двое стражников опять вошли в камеру. Гуров был погружен в свои мысли. Но у парней он увидал такие просящие глаза, что отказать показалось невозможным. Он заиграл очень грустную песню:

Ах, где вы, где, товарищи мои?
Где боевые кони?
И где подружки, шашка и винтовка?
Ужель не мчаться больше мне
На скакуне лихом
Просторами степными?

Склонил голову. Не заметил, как осторожно ушли посетители. Под потолком зажглась крохотная лампа. Надвинулись сумерки и тоска.

* * *

А Лебедев в это время томился в камере на другом конце лагеря.

Когда его перевезли сюда из тюрьмы, он решительно заявил начальнику стражи:

— Вам не удастся заживо схоронить меня и Гурова!

Тюремщик криво ухмыльнулся и ушел. Звякнул замок. В камере воцарилась тишина.

Лебедев подошел к двери, застучал в нее кулаками и ногами.

В двери приоткрылось квадратное оконце, забитое крепкой железной решеткой. За прутьями ее виднелось шафранно-желтое лицо стража.

— Ваши отвратительные дела известны всему миру, — сказал Лебедев.

Оконце глухо захлопнулось. Лебедев постоял перед дверью в раздумье, прошелся по камере, посмотрел на окно под потолком. Там виднелся крохотный клочок голубого неба.

«Мы выехали из подводной лаборатории третьего дня поздно ночью, — подумал Лебедев, — сейчас начинается утро… И где я? Где эта одиночка? Африка? Азия? Европа?»

Ему вспомнился океан, бурный, ненасытный, зловещий, полный неожиданностей. Он тщательно перебрал в памяти все события последних дней: полет с Урландо, проба истребителя, встреча с Бенедетто, пришедшим в бешенство от одного слова «коммунист». Лебедев обдумывал все тончайшие оттенки обстоятельств, как опытный шахматист обдумывает эндшпиль, прозорливо предугадывая последний ход противника.

И когда, через четыре часа напряженной работы мозга, все было продумано, Лебедев снова сильно постучал в дверь.

— Я требую прогулок, — сказал он, когда оконце открылось.

Глаза стража смотрели на него внимательно и бесстрастно. Лебедев повторил свое требование на пяти европейских языках. Окошечко захлопнулось. Через несколько минут страж принес кружку воды, кусок хлеба, шепотку соли на кусочке бумаги, внимательно посмотрел на Лебедева и исчез.

Лебедев обследовал бумагу. Кусок был не более четверти ладони. Грязновато-серая бумага, без всяких следов букв или цифр. «Но все-таки это — неспроста», подумал Лебедев.

Он вспомнил стражей Урландо. Широкогрудые великаны, у которых только, пожалуй, туловище длиннее, а ноги короче, нежели у европейцев. Да, вероятно, это были туземцы с тихоокеанских островов, маори. Сейчас здесь Лебедева сторожат люди, тоже не похожие на европейцев. Значит, и здесь фашисты на черную работу берут туземцев. Это удобно для Урландо и Бенедетто. Но разве мирные цветные народы колониальных стран так уж безмолвно переносят угнетение фашистских варваров?

Часы тянулись томительно и тоскливо. Страж принес миску с похлебкой и опять внимательно посмотрел на Лебедева.

В камере зажглась крошечная тусклая лампа, и Лебедев догадался, что наступает вечер.

Он не спал ночь, дожидаясь, когда покажется в окне кусочек неба. И стражу, принесшему утром кусок хлеба, он шопотом сказал:

— Аддис-Абеба…

На мгновение Лебедеву показалось, что в глазах стража мелькнуло что-то, — мимолетное сочувствие, что ли?..

После ухода стража Лебедев медленно стал жевать хлебную корку, обдумывая, как быть дальше. Он плохо чувствовал себя без сна, но мысль, которая занимала его, придавала ему бодрость.

И когда страж принес в урочный час обычную порцию тепловатой похлебки, Лебедев выждал внимательный взгляд его и сказал выразительно:

— Я — коммунист.

Лицо стража дрогнуло. Это мгновение, когда человек безмолвный и, повидимому, замуштрованный до потери собственного «я», все яге отозвался, хотя бы легким движением, на его слова, потрясло Лебедева. Он почувствовал, что нащупывается какой-то выход из положения. Родная страна принимает все меры, чтобы разыскать и спасти своих верных сыновей, в этом Лебедев ни на секунду не сомневался. Но надо и самому итти навстречу товарищеской помощи всеми способами, какие есть в распоряжении. Может быть, друзья и товарищи тут где-то, близко…

— Я — коммунист, — повторил Лебедев.

Страж опустил глаза и быстро вышел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: