Однако если верить дерзким местным хроникам, то в монастыре Белая Пустынь если и хранилась незапятнанная невинность, то только в названии. Из уст в уста тихим шепотом передавали, какие ужасы творились за его стенами перед революцией.
Но стоит ли доверять подобным россказням? Разве не могли враги церкви, ища основания для уничтожения древних святынь, начать разрушительную работу с клеветы и завершить ее топором и молотом?
Вместе с тем вполне возможно и другое: в состарившемся сердце народа обветшала и вера, и безверие изъязвило порчей пристанище святых добродетелей. Кто знает, что там было? Никто.
Однако выдуманные или всамделишные святотатства у алтаря, оргии в кельях — словом, все кощунства, которые Господь Бог покарал в конце концов общественной грозой куда более убийственной, чем гром небесный, — оставили по себе множество историй, хранимых народной памятью из присущей людям двойственности: их одинаково страстно влечет к себе как порочное, преступное и зловещее, так и чудесное, возвышенное и святое.
Несколько лет тому назад мне самому довелось побывать в краях, особенности которых я постарался передать читателю. Свое странствие я начал, покинув Кутанс, крайне унылый городок, несмотря на то что в нем живет сам епископ. Чуть ли не неделю бродил я по узким сырым улочкам и, возможно, поэтому стал особенно чувствителен к угрюмой природе, среди которой вдруг очутился. Душе моей показалось бесконечно близким все, от чего веяло уединенностью и печалью. Стоял октябрь, месяц зрелой осени, что тусклой виноградной кистью скоро упадет в корзину времени. И хотя натуре моей чужда мечтательность, я упивался последними ясными днями года, пьянящими пронзительной грустью. Рад я был и любым дорожным приключениям и поэтому пустился в путь верхом, как пускаются искатели путей покороче. Грел меня лунный свет, грели приключения, и вооружен я был как достойный потомок шуанов[12] и Сюркуфа-Корсара[13], чей город только-только покинул, так что бархат ночи, готовый послужить мне плащом, нисколько меня не страшил. И вот незадолго до сумерек, которые, всякий знает, по осени падают мгновенно, я оказался возле трактира «Красный бык», где если и было что-то красное, то разве что красно-бурые ставни. Трактир стоял на краю пустоши Лессе и словно бы сторожил в нее вход. Сам я из здешних мест, но покинул их так давно, что сделался чужаком, и теперь, готовясь вступить на пустошь, ровную, словно морская пашня, я решил проявить осмотрительность, расспросив сперва о дороге, которая мне предстояла, потому как даже местные, привычные жители, случалось, подолгу блуждали в потемках, затерявшись в коварном пространстве. Я направил лошадь к ветхому домишке и спешился у двери, под которую подложен был деревянный чурбачок, чтобы она не закрывалась. Из-за двери неслись грубые голоса и хохот — в трактире пили и веселились. Косые лучи закатного солнца, печального вдвойне, потому что клонился к закату не только день, но и год, — добавляли мрачности бурой лачуге с полуразвалившейся трубой, из которой тянулся к небу коричневый дым: в очаге, как видно, тлел торф, бедняки прикрывают его вдобавок капустным листом, чтобы тлел подольше. Еще издали я заметил у крыльца девчушку в драной кофте, она кормила травой привязанную к лачуге корову. Девочку я и спросил о дороге через пустошь, однако милое дитя не сочло возможным вступить со мной в разговор, а может, не уразумело вопроса. Поглядев на меня неподвижными серыми, как оловянные пуговицы, глазами, девочка заторопилась в дом, стуча босыми пятками по ступенькам и приглаживая на ходу бесцветные волосенки, которым привычнее было торчать торчком. По зову маленькой дикарки на крыльце появилась старуха, загорелая до черноты, тощая, узловатая, будто прокаленный на огне кизиловый посох (смолил ее, похоже, огонь бед и напастей), и спросила, чего мне надобно.
Памятуя о том, что я в Нормандии, где люди живут за счет земли, всегда соблюдают свой интерес и понимают язык выгоды лучше всех прочих, я попросил старуху сперва принести моей лошади добрую толику овса, смочив его кружкой сидра, а потом пообещал перейти к интересующему меня делу. Старуха, почуяв наживу, зашевелилась. Хмурое лицо ее засияло, словно монетка, которую она приготовилась получить. Она мигом насыпала овса в укрепленное на колченогой треноге корытце, зато с сидром не торопилась, не в силах уразуметь, как напиток, приготовленный для «христьян», может служить «скотьим пойлом»?.. Мне пришлось повторить свою просьбу, и принесенную кружку сидра я собственноручно вылил в овес, к крайнему неудовольствию хозяйки. Она всплеснула темно-коричневыми руками-корягами, которые словно бы продержали с неделю в грязной жиже, и залопотала что-то на местном наречии. Слова ее, возможно, обидели бы меня, если бы я их понял.
— Ну а теперь, голубушка, — сказал я, глядя, как мой жеребчик жует овес, — расскажите, по какой дороге мне ехать, чтобы добраться до Э-дю-Пуи и не заплутаться в потемках.
Коричневая коряга указала мне направление, а затем последовали путаные невнятные объяснения — смесь крестьянского лукавства, насмешливо предвидящего беды ближнего, со сбивчивостью, присущей неповоротливым мозгам простолюдинов.
Я ничего не понял. И только приготовился, взяв за поводья свою лошадку, попросить новых объяснений, как лицо старухи вдруг оживилось, словно бы осветившись новой неожиданной мыслью, и, развернувшись на подбитых железом сабо, она пронзительно закричала в полуоткрытую дверь трактира:
— Тэнбуи! Дядюшка Тэнбуи! Барин дорогой в Э-дю-Пуи интересуется! Коли хочите, вместе с вами поедет!
Сказать по чести, меня не обрадовала возможность обрести спутника, которого по своей прихоти навязывала мне старуха. «Красный бык» пользовался дурной славой. Не внушала доверия и хозяйка. Трактир, похоже, и впрямь служил пристанищем всякому сброду. Видно, сам дьявол заделался ненадолго каменщиком и выстроил его в этом гиблом месте, чтобы осуществлять свои козни. Удивительно ли, что мне не хотелось получить проводника по опасной пустоши, которую вот-вот оденет тьма, из рук главной ведьмы чертова вертепа?
Рой мрачных мыслей вихрем пронесся у меня в голове, но я не успел их высказать. На зов старухи из глубины домишка появился человек, и угрюмый трактир, хозяйка-ведьма, наступающие потемки разом подобрели, — жизнерадостный крепыш не нуждался в выданном кюре или мэром свидетельстве о благонадежности, ее удостоверил сам Господь Бог, подчеркнув на лице каждой черточкой. Я поглядел на него, и все мои черные мысли, будто вороны, вспугнутые веселым хлопком выстрела, сорвались с места, покружили над мрачной равниной и улетели. Достоинства дядюшки Тэнбуи в качестве спутника в опасном путешествии по ландам переоценить было трудно: честное его лицо успокоило бы любого мирного прохожего, а ширина плеч устрашила бы любого мерзавца.
На вид ему было лет сорок пять. По красочному выражению здешних мест, «делали его, не жалея пота», и труды себя оправдали, — на такого можно было положиться: лицо дышало мужеством, прямой взгляд отличали твердость и отвага. Поглядев на него, я невольно подумал, что привлекательность — привилегия не одних только жен, присуща она их половинам тоже. Росту в нем было не больше метра шестидесяти, однако припев старинной песенки:
подходил к нему как нельзя лучше. С первого взгляда я понял — и не ошибся, — что передо мной зажиточный фермер и возвращается он с одной из здешних ярмарок. Одет он был точь-в-точь как одевались крестьяне Котантена во времена моей юности, разве что вместо широкополой шляпы-колеса на голове у него красовалось что-то вроде котелка с узкими полями: в таком куда удобнее скакать на лошади против ветра. Зато неизменной осталась плотная куртка из коричневого дрокета, покроем похожая на испанский колет, только пошире и не такая элегантная. Не изменились и штаны в обтяжку с тремя медными пуговками у колена, сшитые из схожего с замшей серого домашнего сукна. Костюм, надо сказать, сидел на Тэнбуи как влитой, обрисовывая крепкое мускулистое тело, каким любой не столь безразличный к собственным достоинствам человек непременно гордился бы. Поверх синих в резинку чулок, туго обтягивавших стройные икры, фермер натянул еще и старые сапожные голенища без головок, закрывавшие ногу от колена до щиколотки и спускавшиеся на башмаки. Шпора красовалась только на правом. По возвращении домой голенища останутся на конюшне вместе с лошадью, а сейчас они верно служили нашему котантенцу, и свежая грязь, налипшая на них поверх старой, говорила о проделанной сегодня нелегкой дороге. Грязь запачкала и длинную рукоять кнута, которую фермер зажал в кулаке, обмотав вокруг мощного запястья кожаный ремешок.