Пока в КПЗ сидел, все ребята снились, которых кончил. Смотрели удивленно, будто в толк взять не могли… Спал Глеб нервно. Да еще следователь вопросами замучил: что да как, зачем да почему. Врачей присылали даже, чтобы шизу ему ввернуть. Но не вышло. Врачи оказались правильными, признали его нормальным. И дали ему пятнадцать лет в колонии строгого режима на Колыме. Все лучше, чем под вечным кайфом с психами.
Вот где начались проблемы. Мужики тертые, битые и ученые ломали его и гнули в бараний рог, подчиняя установленным правилам. Года три пытались, пока не поняли, что Шмарин не гнется и не ломается, а только звереет все больше и больше. И оставили в покое. К тому времени у него был дважды перебит нос и руки в язвах от ожогов, а у многих из них сломаны ребра и челюсти. Так что все были рады перемирию.
Десять тюремных лет вытряхнули из него человеческую душу и вложили звериную. Раньше он был зверем только наполовину, а теперь стал — полностью, на все сто процентов. Да и зверь, сидящий в нем, подрос и порой — ни с того ни с сего — жаждал крови. А в голове мечты по-прежнему вздували разноцветные паруса. Фантазии стали еще круче. Тщеславие перестало считаться с реальностью и теми пределами, которые она воздвигала.
По телевизору показывали перестройку. Начиналась она с не по-советски голых баб и разделения равных еще вчера граждан на очень богатых и совсем нищих. То есть, похоже, там, на воле, каждый перестроечный миллион делили на миллион человек так: всем — по копейке, одному — куш. Такой дележ Глебу пришелся бы по вкусу. Уж он бы нашел способ урвать свой кусок…
Когда показывали, как братва гуляет, какие группировки создает, как орудует, Шмарину хотелось запустить в телевизор чем-нибудь тяжелым. Его мечты разворовывали и воплощали отъевшиеся бездарные полудурки. Скрученные операми, они скалились в камеру, сидели в зале суда с отсутствующим видом или картинно лежали на черном от крови асфальте с простреленными головами, но всем им повезло немного больше, чем ему.
Перестройка несла с собой одну волну амнистий за другой. Его накрыла только третья. До конца срока оставалось меньше года, но все равно выходило здорово, что через месяц-другой он уже будет участвовать в общем веселье. Хотя последнее время братва была уже не та — первое, самое сладкое время разгула бандитизма благополучно закончилось, бравая молодежь перестреляла друг друга или легла под пули ментов. В телевизоре по вечернему городу спокойненько разгуливали забывшие о страхе граждане. Нынешняя братва была более практичная, рациональная, но какая-то кислая и ограниченная. Однако, как знать, может, не перевелись еще и среди них романтики? Глеб был намерен разобраться…
Когда до выхода оставалась неделя, к нему приковылял Витька — мелкая шестерка, который раньше и близко не решался к нему сунуться.
— Дай на водку, дам наводку, — прошепелявил он.
Шмарин скосил на него глаза, не поворачивая головы и не вставая с нар.
— Пошел вон, — пнул ногой.
Но сегодня он был добрый. Пнул несильно. Ему уже виделись вольные хлеба с жирным, толстым слоем масла.
— Не пожалеешь, — прошептал Витька, нагнувшись к самому уху Глеба и обдав гнилым дыханием.
Шмарин быстро сел. Он всегда был как сжатая пружина. Долго смотрел на Витьку. Не то чтобы читая его мысли, просто нужно было себя выдержать.
— Веди.
— А не забудешь Витька?
Глеб сунул ему бумажку.
— Половину получишь, если дело сгодится.
— Заметано.
Витька привел его к самым дверям изолятора.
— Тута он. В третьей клетухе. Тебя звал.
— Как звать?
— Ильич.
— Не слыхал.
Витька потупил глазки и пожал плечами.
— А он тебя откуда-то знает.
— Посмотрим.
Глеб толкнул дверь.
— Я до друга, — сообщил дежурному. — В третью.
— А, к тому, что помирает? Ну иди. Хуже не будет. Только смотри — туберкулез у него.
Глеб услышал про туберкулез и заржал как конь. Поначалу он года три заразиться пытался. И пил с больными из одного стакана, и ел из одной посудины, плевки даже глотал — и ничего.
— Меня ни одна зараза не берет.
В узкой маленькой комнате с микроскопическим окном, уткнувшись в стенку, лежал мужик. Как вошел Глеб, не услышал, не шевельнулся даже. «Помер, что ли?» — пронеслось в голове у Шмарина. Но мужик открыл глаза и тяжело вздохнул.
— Звал чего? — зло спросил Шмарин.
Одного взгляда было достаточно, чтобы определить — козел перед ним. Из тех голов, которые в перестройку полетели. Такой путного не присоветует, адресочек не сунет и слова заветные никому передавать не станет. Да и старик совсем…
— Слышал я о тебе, — проскрипел мужик так тихо, что Глебу пришлось сесть к нему на кровать да еще и наклониться. — Хуже тебя зверя на зоне нет.
У Глеба глаза сверкнули как молнии: ах ты…
— В том смысле, что лучше, — улыбнулся дед беззубым ртом. — Хочу тебе наследство оставить…
И задышал часто и тяжело. Глеб расслабился. Хотя большого интереса дедок у него так и не вызвал, может, укажет местечко, где отдышаться после зоны.
— Я сюда за большую растрату попал. Хотел руки погреть, да обжегся. А теперь, видать, не выбраться мне отсюда, не воспользоваться денежками. В могилу с собой не унесешь. Вот и решил — тебе отдам.
— Ты ж меня не знаешь…
— Тебя — нет. А Витька хорошо знаю. Бок о бок последние шесть лет. Жалел он меня. Помогал. Я его попросил привести самого сильного и безжалостного. Да еще такого, который своего ни за что не упустит.
Глеб осклабился.
— Попал Витек в самую точку. Сколько тыщ сгреб?
Дед посмотрел на него задумчиво, будто взвешивал — стоит ли продолжать разговор. Шмарин заскучал от такого осмотра, губы скривились, глаза блеснули недобро. И старик, словно отыскав то, что нужно, кивнул и продолжил:
— Речь не о тыщах — о миллионах. Да к тому же — в валюте.
Глеб присвистнул, слушать стало гораздо интереснее.
— И где?
— Тоже не скажу. Хотя много лет я об этом думал. Ищи Павла Антоновича Синицына. Кореш у меня был такой. Верный кореш. До сих пор вспоминаю, как мы с ним водку пили… — Глаза старика налились ненавистью, но он сдержал себя. — Думал, выберусь, сам найду. Но теперь вижу — не дотяну.
— Где ж искать его?
— Сначала в Ашхабаде. По крайней мере, там он с семьей обретался. Жена — Катя и двое детей его фамилию носят. Адресок, по которому они жили, — вот нацарапал. Если его нет на свете, у них, должно быть, деньги. Ты все равно заберешь, — старик снова глянул на Глеба испытующе.
— Ты, дед, об этом даже не беспокойся. Помирай спокойно.
— Если в Ашхабаде его нет, ищи в Москве или в Питере. А может, за границу уехал. Но ты найди! И, пожалуйста, очень тебя прошу, кончи за меня мерзавца.
Глеб усмехнулся:
— Любишь ты своего дружка, однако!
— Что не день — вспоминаю. И не хотел бы, да сам он, окаянный, на ум приходит.
— Ну, ежели добром не отдаст…
Теперь усмехнулся старик, подумал: «За это можно не беспокоиться…»
— А если успеешь, напоследок скажи ему, что привет передает старый кореш, Самохвалов Иван Ильич. Спросит откуда, отвечай — с того света. Ждет в гости не дождется.
— А ты, дед, романтик, — улыбнулся Глеб, разбирая нацарапанные на бумажке буквы.
Самохвалов зашелся кашлем, замахал на Глеба руками, и тот отправился на воздух. Иван Ильич никогда не чувствовал себя лучше, чем в этот день. Даже удушье, казалось, отступило.
Поначалу, как забрали его, он все никак не мог взять в толк — за что. Стали дело шить, Самохвалов только за голову схватился: неужто в перестройку, как при Сталине, — честного человека ни за что ни про что засадить могут. Во время следствия показывали ему много разных документов, им подписанных, которые он отродясь в глаза не видел.
Несправедливость не давала ему покоя даже на тюремных нарах. И только через два года в темноте, в которой он барахтался, забрезжил свет. Анжела вела всю документацию. Значит, кроме нее, мало кто мог… Но она баба! Под силу ли бабе… И тут всплыло: Синицын. И пошла раскручиваться спираль воспоминаний. Все вспомнил: и как Синицын к Анжеле подкатывался, и как он, Самохвалов, сам же их и свел, и как часто он пил с Пашкой, и что тот в последнее время сам зазывал…