Когда они ехали в автомобиле, Миусов тихо сказал Тидеману:
— Вы меня, Владимир Генрихович, так последнее время спаиваете, будто в старину наемщиков, которых за плату нанимали идти в солдаты.
— Чего только не выдумает! Вы скоро меня рабовладельцем выставите или агентом по экспорту живого товара. Отчего же друзьям и не повеселиться? Мы все молоды и прекрасны, и, значит, да здравствует любовь!
— О чем это вы? — лениво спросила Верейская.
— О совершеннейших пустяках! Вам следует хорошенько поцеловать Родиона Павловича, потому что я заметил, что он моментально впадает в мрачность, если пять минут вас не целует.
— У него нет никаких причин впадать в мрачность, — ответила Ольга Семеновна и на всякий случай поцеловала Миусова медленно и крепко.
— Вот так-то лучше! — сказал Тидеман, — и вот увидите, что не успеем мы доехать до Аквариума, как Родион Павлович совсем развеселится. Будет, как молоденький петушок!.. я читал в каком-то меню: «молодые самоклевы».
— Что это значит? — озираясь, спросил Миусов.
— То же самое, что и молодые петухи.
— Почему же я — самоклев?
— Нипочему. Я просто так сказал, я — присяжный шутник, так что из десяти раз два удачных, а восемь неудачных. Не обращайте внимания.
Но и в Аквариуме Родион Павлович не очень развеселился. Он, правда, много пил, но все молчал, изредка пожимая руку Ольге Семеновне. Она тоже была неразговорчива, и только Тидеман для сохранения котенанса без умолку говорил в пространство. Верейская скоро запросилась домой, и Генрихович вызвался их проводить.
— Вы не бойтесь, я не буду заходить, я провожу вас только до подъезда. Я вижу, что Ольгуша горит нетерпением. Счастливый вы человек, Родион Павлович!..
— Послушайте, Владимир Генрихович, эти постоянные намеки скучны. Как вы этого не понимаете? Довольно того, что наши отношения вам известны, и это уже достаточная неприятность, чтобы не тыкать ею все время в глаза! — сказал Миусов, подавая пальто Верейской и не поворачиваясь к своему собеседнику.
— Вы, Родион Павлович, похожи на младенца, который бьет собственную кормилицу.
— Это кто же, вы — моя кормилица? или это — опять тайна вроде самоклевов? Я уже вам по дороге объяснял, как я понимаю мое к вам отношение.
Миусов неожиданно обернулся и вдруг встретил беспокойный и пристальный взгляд Тидемана.
— Что вы так на меня смотрите? Ну, что же вы не говорите?
— Я молчу уж. Старый Тидеман умеет только шутить. Его шуток не слушают, шутить ему не позволяют, он и молчит, его нет, он умер!
— Да что вы, господа, затеваете какие-то глупости! Чтобы сейчас же оба развеселились, и потом поедемте кататься! Я раздумала, и домой мне не хочется.
Но веселое настроение не приходило по заказу Ольги Семеновны, и хоть мужчины уже не говорили «глупостей», но сидели оба молча, словно надувшись, так что Верейскую стало клонить ко сну. Она очнулась от громкого крика, раздававшегося с соседнего извозчика. Женский голос кричал:
— Уж теперь я знаю, теперь я знаю! Вот куда ты ездишь! Я тоже могу надеть шляпку! Как не стыдно, мадам, чужих мужчин отбивать!
Ольга Семеновна оглянулась, к кому относятся эти обращения, но на улице, кроме их мотора и извозчика, хлеставшего неистово лошадь, никого не было.
— Постой, постой! твоя машина уедет, а ты от меня не уйдешь! Десять лет ждала, колбасу ела. Конечно, всякому лестно… такой полный мужчина!..
— Что это значит? — спросила Ольга Семеновна, когда крики отстали за поворотом.
— Какая-то сумасшедшая! — проговорил Тидеман, не двигаясь.
— Может быть, это к вам относились эти воззвания? Одна из покинутых Ариадн? — отнеслась Верейская к Родиону Павловичу.
— У меня никаких покинутых Ариадн нет, вы сами знаете.
— Я ничего не знаю. Я вам вполне верю, но все может случиться.
Но вся поездка была уже как-то испорчена, и дома только неистовые поцелуи Миусова вернули если не счастливое настроение, то впечатление сладкого и тяжелого «все равно».
Они оставили записку, чтобы ни звонки, ни письма, ни кофе, ни телефон их не будили.
Только когда Миусов встал, горничная передала ему, что рано утром ему звонили из дому и просили приехать, так как матери его очень плохо. Не раскрывая глаз, Ольга Семеновна спросила с кровати:
— Что там?
— Нужно сейчас ехать домой. Мать очень нездорова.
— Ну, да! Опять какая-нибудь Ариадна! Этот Павел — продувной мальчишка, он может протелефонировать о чем угодно. Вы с ним условились, а я, как дура, всему верю!..
— Но послушай, Ольга, это же глупо! Я тебе давал честное слово, что ничего подобного не существует.
— Ну, хорошо, я верю, но все-таки оставайся. Твоя мать все время больна, не умрет же она в одну минуту, а если ты уедешь, я буду плакать, плакать и не встану до завтрашнего утра.
— Какой ты ребенок!
— Да, я ребенок, и ты будь беззаботным дитей. Иди сейчас ко мне… Вот так!.. видишь, как хорошо!..
Глава девятнадцатая
Матильде Петровне, действительно, кажется, приходили последние дни. Это случилось совершенно неожиданно. Все эти дни она была такая же, как и все последнее время, только чаще молчала, смотря в угол комнаты. Наконец она совсем замолкла и только жестами выражала свои желания. Притом она не могла сидеть прямо и в кресле все валилась головой вперед.
Павел послал за доктором и попросил позволения вызвать вместо сиделки сестру. Военный доктор, первый попавшийся с веселым и румяным лицом, сказал, что у Матильды Петровны небольшое воспаление легких, но что вообще старушка очень слаба. Удивился, что ей только шестьдесят лет, спросил у Павла, куда он собирается идти после реального училища, и ушел, оставив в комнате запах карболки. В кухне начали появляться какие-то незнакомые бабы, ожидая, когда наступит их царство и они проникнут в спальню, столовую, зал.
Валентина, выходя в кухню, всегда говорила:
— Чего это тут наползло бабья? будто в доме покойник! Матильда Петровна, даст Бог, поправится!
— Где уж тут поправиться, — отвечала с удовольствием какая-то старуха, — когда у них ноготки посинели!
— Да где ты видела ее ноготки-то!
— Да и не видевши, это знаю, что, если человеку помереть, всегда ноготки синеют; и ручкой так делает, будто мух отгоняет.
Как раз эти два дня Родиона Павловича не было дома. Павел хотел за ним съездить, но Матильда Петровна жестом отклонила это. Валентине от волнения показалось, что, действительно, ногти у больной лиловые, будто на каждый исхудалый палец было посажено по фиалке. Эти два дня показались Павлу и Валентине длинными неделями, — какими же они казались умирающей, которая сидела, тяжело дыша, наклонив голову почти к самым коленям? Никак нельзя было разобрать — спит она или бодрствует, в сознании или лишена его, слышит ли, что происходит вокруг, или слушает совсем другое. Эта тяжелая тишина казалась еще тягостней от яркого солнца, которое светило эти зимние дни.
Валентина сидела около больной, не отводя глаз от ее рук. Павел тут же учил уроки, и изредка потрескивали дрова в печке.
— Павел, она не слышит? — тихо спросила Валентина.
— Я не знаю. Она все время молчит. Может быть, и слышит.
— Я все-таки сегодня утром звонила к Родиону Павловичу и просила передать, что Матильда Петровна очень слаба.
— Что же тебе ответили?
— Ответили, что он спит и не велел себя тревожить.
— Ему передадут, наверное, когда он встанет. Теперь только двенадцать часов.
— Дождется ли она его?
— Отчего ты думаешь? Разве, по-твоему, скоро?..
— Я не знаю. Я это вижу в первый раз.
— Может быть, доктор знает. Он скоро приедет.
— Зачем эта тарелка с водой на окне?
— Я не видел, кто ее принес.
— Наверное, одна из старух. Они мне действуют на нервы!
— Это ничего. Они много знают, чего мы не знаем.
— Как долго нет Родиона Павловича! Уж двадцать минут первого.
— Может быть, ты сама хочешь его видеть, потому и волнуешься.