„Честных немцев“ призывали немедленно сообщать в советскую комендатуру о каждом бывшем нацисте, эсэсовце, гестаповце, сотруднике лагерной охраны — словом, обо всех, кто „более десяти лет мучил немецкий народ, кто начал эту страшную войну и теперь, как крыса, затаился в своей норе“. „Наступит день, — говорилось далее, — и главные военные преступники предстанут перед Международным трибуналом… Но ждать не надо. Фашизм должен быть вырван с корнем, и начинать необходимо теперь, после разгрома гитлеровской Германии, с конкретных носителей зла…“
Адальберт не стал читать до конца. Ему было достаточно прочитанного, чтобы понять: это обращение еще туже стягивало петлю на шее таких верных сынов Германии, как он, Адальберт Хессенштайн.
Насморк усиливался, глаза слезились. Он полез в карман, вытащил листок, недавно подобранный в подвале, отряхнул цементную пыль и увидел изображение двух гербов: американского и английского, а между ними большими буквами „ПРОПУСК“.
Первым побуждением было разорвать, смять в комок, отбросить бумагу подальше. Он сразу понял, что это такое. Американо-английская листовка, одна из многих тысяч, которые разбрасывались над Берлином и другими городами Германии с самолетов союзников. За чтение таких листовок, а тем более за хранение их еще недавно полагалось строгое наказание: у солдата или офицера, которого заставали за подобным чтением, был только один путь — в концлагерь.
Адальберт равнодушно прочел строки, напечатанные готическим шрифтом: „Немецкий солдат, предъявляющий этот пропуск, использует его как свидетельство своего искреннего желания сдаться в плен. Он должен быть обезоружен. С ним должны хорошо обращаться. Он имеет право на питание и, если в этом есть нужда, на медицинскую помощь. Он будет при первой же возможности удален из опасной зоны“. Далее следовало факсимиле подписей Эйзенхауэра и Монтгомери. Ниже текст повторялся на английском языке — видимо, для передовых постов американских или английских войск.
Хессенштайн еще раз перечитал листовку и хотел сделать то, что собирался с самого начала, — разорвать и выбросить. Но что-то его остановило, и, не отдавая себе отчета, зачем он это делает, Адальберт положил листовку обратно в карман. Потом подумал: а что если бы он этим пропуском своевременно воспользовался? Предательство? Нет, он и в этом случае не был бы предателем! Просто сохранил бы себе жизнь, чтобы продолжить борьбу в тылу врага.
…На рынке Адальберту удалось выменять полбутылки шнапса на зажигалку. Держа бутылку за бортом пальто, он сделал два глотка. И сразу почувствовал себя лучше. Тепло разлилось по телу, дышать стало легче. И опять — бесцельное кружение в толпе продающих и покупающих галеты, скверное пойло вместо кофе, тоскливые мысли о ночлеге.
К концу дня болезнь навалилась с новой силой. Его колотил озноб. Перспектива провести ночь в очередном мерзком подвале убивала его, он устал от скитаний, устал бояться, устал заготавливать жалкие ответы на неожиданный приказ: „Стоять! Ваши документы!..“ Устал прятаться среди мертвых руин…
Мысль о Крингеле уже не казалась ему безумием. Конечно, самого Конрада он не найдет, тот сумел своевременно скрыться. Ну, а его жена — Марта, кажется? Или старик отец… Они ведь могли застрять в Берлине?..
А дальше? Имеют ли Марта и ее отец необходимые документы? Или сидят и дрожат, ожидая, когда патруль постучит в дверь? Они придут в ужас, увидев на пороге своего дома его, Хессенштайна.
И все-таки он решился. Страшный, оборванный, небритый, он добрался до района Шарлоттенбург. Мучительно старался и никак не мог вспомнить, как выглядел дом Крингеля. Пошел по Бисмаркштрассе, потом по Шиллерштрассе, заглядывал в переулки, которые казались ему знакомыми.
…О чем они говорили в последний раз? О том, что немецкие войска героически сопротивляются русским в Силезии, об опубликованной не так давно статье Геббельса в еженедельнике „Райх“: министр пропаганды с гордостью сообщал о новом секретном оружии, „при виде которого сердце останавливается в груди“… И еще они говорили об очень важном: о планируемом союзниками судебном процессе. Кто должен сесть на скамью подсудимых? Ну, конечно, руководители рейха, партии, СС. Это прежде всего. Но, может быть, на скамью подсудимых сядут и люди рангом пониже, такие, как Крингель или сам Адальберт? Впрочем, Крингель был твердо убежден, что суд вообще не состоится из-за разногласий между русскими и западными союзниками. Особенно уповал он на генерала Паттона, которому американские газеты прочили после победы большое будущее.
Это было известное имя. Джордж Смит Паттон командовал Вторым корпусом в Северной Африке, затем 7-й армией в Сицилии, а в начале 1944 года — 3-й армией, которая вела бои во Франции. И хотя журналисты характеризовали Паттона как солдафона и как одного из наиболее антисоветски настроенных американских генералов, Эйзенхауэр считал его блестящим военачальником. Нетрудно было представить, что такие люди, как Паттон, сделают все от них зависящее, чтобы судебный процесс — конечно же, являющийся уступкой русским, — был сорван.
…Адальберт остановился, ноги его вросли в искореженный тротуар. Да, да, это тот самый дом — уютный, не тронутый бомбами и снарядами двухэтажный особнячок, по стенам которого вьются змейки плюща. Вот здесь, у этих ступенек, остановилась машина, в которой привез его Крингель, — только тогда дверь поблескивала, точно отлакированная, а сейчас была тусклой, исцарапанной, как если бы на нее не раз бросался когтистый зверь.
Адальберта снова охватил страх. Какое непростительное легкомыслие — стоять и глазеть на жилище бывшего обергруппенфюрера СС, — ведь не исключено, что за особняком наблюдают вражеские глаза. Он метнулся в сторону, притаился в одной из развалин и, сдерживая озноб, стал наблюдать.
В доме кто-то наверняка жил. Окна были задернуты пыльными занавесками, и все-таки дом выглядел так, будто его не коснулись военные вихри, точно тень фюрера оберегала его. Входная дверь растворилась, и по ступеням сошел пожилой, на удивление опрятно одетый седоволосый человек.
„Боже мой! — мысленно воскликнул Адальберт. — Это же отец Марты!“ Он не помнил имени, но отчетливо восстановил в памяти, что Крингель познакомил его не только с женой, но и с ее отцом — они спустились со второго этажа, когда Адальберт и Крингель вошли в дом.
„Это чудо, чудо!“ — повторял про себя Адальберт. Может быть, и сам Крингель жив и здоров, может, он сделал себе пластическую операцию — о таких случаях Хессенштайн слышал не раз от соседей по ночлегу — или переменил имя, достал новые, легализующие его пребывание в Берлине документы?.. О, если так, Крингель поможет и ему, Адальберту Хессенштайну!
Подождав, пока старик свернет за угол, Адальберт рванулся из развалин, точно в атаку. Перепрыгнул ступени, дернул ручку дверного звонка…
Дверь тут же отворилась. На пороге стояла Марта. Да, это была Марта Крингель, постаревшая и сильно похудевшая за эти месяцы.
— Что вам нужно? — резко спросила она, отпрянув.
И хотя было вполне естественно, что Адальберт, выглядевший как бродяга, как нищий, небритый, с грязными лохмами, нависающими на лоб, был встречен именно так — неприязненно-резко, — сердце его забилось от горестного унижения. Он молил бога, чтобы эта женщина вспомнила, как в прошлом году Крингель представил ей Хессенштайна — старого партийного товарища, друга, как потом они все вместе со стариком сидели в комнате, которая виднеется сейчас за плечами Марты, вокруг большого круглого стола, накрытого кружевной скатертью, и пили кофе…
Комната была все та же, только казалось, что по ней пронесся пыльный смерч: стены, на которых раньше висели портреты фюрера, Гиммлера и Кальтенбруннера, были пустыми, обои со следами портретов обшарпаны, измараны какой-то краской…
— Что вам нужно? — враждебно и со страхом повторила Марта, загораживая Адальберту вход.
— Я хотел бы повидать господина Крингеля, — тихо ответил он.
— Кого? — В голосе ее были перемешаны ужас и негодование. — Его нет!