А ниже для сравнения я приведу описание, сделанное на 130 лет раньше уже упоминавшимся мной врачом вюртембергского кавалерийского полка Генрихом Роосом: «В Лесне мы застали вюртембергский лазарет, старший врач которого, господин Шлайер, был мне знаком еще со времени рейнских походов. Этого обычно столь веселого человека я нашел в очень меланхолическом настроении. (…) Сверх того, большинство многочисленных больных, оставленных армейским корпусом в Лесне и вверенных ему, умирало от злостного поноса, причем он не мог применять необходимых средств по недостатку их. Он окружен был выздоравливающими, которые слонялись, как тени, потому что не хватало самого необходимого для поправляющихся, именно — питательной, подкрепляющей пиши и напитков. (…) Борясь с многочисленными трудностями и непрерывной нуждой, он сделал то, что многие уже сделали раньше и делали впоследствии, — прервал свою опостылевшую жизнь, перерезав горло ударом хирургического ножа».
Говорят, солдаты в бою часто молят провидение: «Только бы не убило, а ранило!» Когда наступает «боевая усталость» и человек психологически «ломается», он начинает мечтать о том, чтобы его ранило, и тогда он окажется в госпитале, на чистых простынях, далеко-далеко от грохота взрывов, невыносимых условий и выматывающего напряжения от постоянного ожидания смерти.
«Землей обетованной» начинает казаться то место, при одной только мысли о котором другие приходят в ужас.
«…Прямо на полу, на полусгнившей соломе и на окровавленных рогожах лежали раненые — сотни три, если не больше. Хайн был там на днях с генерал-полковником — тот раздавал раненым ордена. Хайна чуть не стошнило при виде крови и гноя. Нет уж, больше он туда не покажет носа!»
Но человек, который желает увидеть НАСТОЯЩУЮ войну, войну во всех ее проявлениях, обязательно посетит такой госпиталь. И оставит потомкам описание того, что он там увидел.
«Вы входите в большую залу Собрания. Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, — это дурное чувство, — идите вперед, не стыдитесь того, что вы как будто пришли смотреть на страдальцев, не стыдитесь подойти и говорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия. Вы проходите посередине постелей и ищете лицо менее строгое и страдающее, к которому вы решитесь подойти, чтобы побеседовать.
— Ты куда ранен? — спрашиваете вы нерешительно и робко у одного старого исхудалого солдата, который, сидя на койке, следит за вами добродушным взглядом и как будто приглашает подойти к себе. Я говорю: «робко спрашиваете», потому что страдания, кроме глубокого сочувствия, внушают почему-то страх оскорбить и высокое уважение к тому, кто перенесет их.
— В ногу, — отвечает солдат; но в это самое время вы сами замечаете по складкам одеяла, что у него ноги нет выше колена. — Слава богу теперь, — прибавляет он, — на выписку хочу.
— А давно ты уже ранен?
— Да вот шестая неделя пошла, ваше благородие!
— Что же, болит у тебя теперь?
— Нет, теперь не болит, ничего; только как будто в икре ноет, когда погода, а то ничего.
— Как же ты это был ранен?
— На пятом баксионе, ваше благородие, как первая бандировка была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет.
— Неужели больно не было в эту первую минуту?
— Ничего; только как горячим чем меня пхнули в ногу.
— Ну, а потом?
— И потом ничего; только как кожу натягивать стали, так саднило как будто. Оно первое дело, ваше благородие, не думать много: как не думаешь, оно тебе и ничего. Все больше оттого, что думает человек.
В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье и повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он был четыре недели, про то, как, бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему двадцать пять рублей, и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем, чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может. Говоря все это одним духом, женщина эта смотрит то на вас, то на матроса, который, отвернувшись и как будто не слушая ее, щиплет у себя на подушке корпию, и глаза ее блестят каким-то особенным восторгом.
— Это хозяйка моя, ваше благородие! — замечает вам матрос с таким выражением, как будто говорит: «Уж вы ее извините. Известно, бабье дело — глупые слова говорит». (…)
— Ну, дай бог тебе скорее поправиться, — говорите вы ему и останавливаетесь перед другим больным, который лежит на полу и, как кажется, в нестерпимых страданиях ожидает смерти.
Это белокурый, с пухлым и бледным лицом человек. Он лежит навзничь, закинув назад левую руку, в положении, выражающем жестокое страдание. Сухой открытый рот с трудом выпускает хрипящее дыхание; голубые оловянные глаза закачены кверху, и из-под сбившегося одеяла высунут остаток правой руки, обвернутый бинтами. Тяжелый запах мертвого тела сильнее поражает вас, и пожирающий внутренний жар, проникающий во все члены страдальца, проникает как будто и в вас.
— Что, он без памяти? — спрашиваете вы у женщины, которая идет за вами и ласково, как на родного, смотрит на вас.
— Нет, еще слышит, да уж очень плох, — прибавляет она шепотом. — Я его нынче чаем поила — что ж, хоть и чужой, все надо жалость иметь, — так уж не пил почти.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашиваете вы его.
Раненый поворачивает зрачки на ваш голос, но не видит и не понимает вас.
— У сердца гхорить.
Немного далее вы видите старого солдата, который переменяет белье. Лицо и тело его какого-то коричневого цвета и худы, как скелет. Руки у него совсем нет: она вылущена в плече. Он сидит бодро, он поправился; но по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни.
С другой стороны вы увидите на койке страдальческое бледное и нежное лицо женщины, на котором играет во всю щеку горячечный румянец.
— Это нашу матроску пятого числа в ногу задело бомбой, — скажет вам ваша путеводительница, — она мужу на бастион обедать носила.
— Что ж, отрезали?
— Выше колена отрезали.
Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными, угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благородным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища…»
В большинстве городов России на стенах старых школ, институтов, училищ можно увидеть памятные доски: «В этом здании в годы Великой Отечественной войны размешался эвакуационный госпиталь номер такой-то».
Сколько их было, этих госпиталей! Сколько через них прошло раненых солдат!
В следующий раз, заметив такую доску, задержитесь перед ней на мгновение, замедлите шаг. Эти стены помнят стоны, горячечный бред и предсмертные хрипы искалеченных войной людей. Они помнят стук костылей в своих коридорах, хранят импульсы нечеловеческой боли и страданий, отчаяния и надежд. Они видели суету при разгрузке с машин очередной партии окровавленных тел и были свидетелями того, как уже бездыханные тела увозились к солдатским могилам. Сквозь них устремлялись невеселые солдатские мысли и отлетали души.